Дервиш и смерть - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он встал, удачно развязав узлы неловкости между нами, он нашел настоящее слово, которое красиво и долго звенит, и мог уйти. Беспричинное волнение не держало меня больше, его заменило нечистое намерение, тем более странное, что оно родилось непосредственно вслед за восторгом.
Уходя, он вынул из кармана какой-то узелок и положил на скамью.
— Для тебя.
И ушел.
Я проводил его до ворот. Но когда он завернул за угол, я последовал за ним. Я шел тихо, держась вдоль стен и заборов, готовый замереть, если он повернется, пусть принимает меня за тень. Он исчезал во тьме улочек, я следил за ним по звуку шагов, мои не были слышны, они были легкие и потаенные, никогда прежде я не ходил так, вновь и вновь обнаруживал я голубой минтан и высокую фигуру на залитых лунным светом перекрестках и следил за ним, а потом разочарованно заметил, как сужается это обманчивое кружение к определенному месту. Я замер у мечети, он стукнул кольцом в ворота своего дома, и кто-то тут же отворил, словно поджидал за воротами. Войди он в чужой дом, я поверил бы, что он завернул к человеку, имя которого мне не назвал. Теперь я не узнал ничего.
Я вернулся в текию, усталый от чего-то, что не было усталостью тела.
На скамье лежал подарок Хасана — «Книга занимательных историй» Абу-ль-Фараджа [23] в дорогом сафьяновом переплете с четырьмя золотыми накладками в виде птиц по углам. Меня удивило, что на шелковом платке, в который он завернул книгу, тоже были вышиты по углам четыре золотые птицы. Это покупали не наспех.
Однажды в разговоре я упомянул имя Абу-ль-Фараджа, вспоминая о молодости. Упомянул и позабыл. Он — нет.
Я сел на скамью и, держа книгу на коленях, поглаживая пальцами гладкий сафьян, смотрел на умертвленную лунным светом реку, слушал удары времени на Сахат-куле и, странным образом успокоенный, хотел плакать. С далекого детского байрама, уже растворившегося в памяти, мне впервые сделали подарок, впервые кто-то подумал обо мне. Он запомнил мои слова и вспомнил их где-то в далекой стране.
Необычное это было чувство: словно бы занялось свежее солнечное утро, словно бы я возвратился домой из далекого путешествия, словно осветила меня беспричинная, но могучая радость, словно рассеялся мрак.
Пробило полночь, подобно ночным птицам, стали перекликаться сторожа, время проходило, я сидел, заколдованный книгой Абу-ль-Фараджа и четырьмя золотыми птицами. Я видел их на полотне, это единственное, что осталось у меня из родного дома, однажды отец принес мне твердые пряники в крестьянском полотенце, давно, и платок, красивый, из грубого льна. И это ему запомнилось.
Трудно поверить, но это было правда — я был глубоко растроган. Кто-то вспомнил обо мне. Не ради чего-то, не во имя корысти, от чистого сердца или даже пускай в шутку. Вот так, вниманием покупают и старого заматеревшего дервиша, который считал, что он избавился от мелких слабостей. А они, видно, не так просто умирают. И вовсе они не мелкие.
Ночь уходила, а я продолжал сидеть просветленный, смешной самому себе из-за волнения, которое сам не мог объяснить. Но лишаться его не хотел.
6
Греховен тот, кто просит, но греховно и то, что у него просят.
Сегодня утром я вышел в поле — взбирался по цветущему склону, стоял под невысокой кроной фруктового дерева, лицом к цветам, листьям, лепесткам, веерам, к тысячам живых чудес, жаждущих оплодотворения, впитывая пьянящую сладость этой пышности, этого кипения соков во множестве невидимых жилок, и снова, как и вчера вечером, меня охватывало желание погрузить обе руки в ветки, чтоб потекла по моим жилам бесцветная кровь растений, чтоб без боли мог я расцвести и увянуть. И повторное возникновение этого странного желания убеждало меня в тяжести муки, которую я испытывал.
Из лесу через равные интервалы доносились звонкие удары топора, опускаемого чьими-то сильными руками, после каждого удара наступала краткая пауза, и, несмотря на расстояние, я знал, что топор острый, с длинным обухом, что он вгрызается в дерево с бешеной злобой, яростно добираясь до сердцевины. Куковала кукушка, ее двусложный тоскливый крик звучал с печальным равнодушием, как голос судьбы, разносился и призыв какой-то женщины, ясный, сильный, непонятный, видно, то была молодая женщина, опаленная весенним солнцем, радостная; не видя ее, я поворачивался на звонкий голос, словно в сторону Мекки, зная о ней все. Только три звука в тишине весеннего утра, в пространстве чуждого мира. Я закрыл глаза, сладкий запах цветочной пыльцы наполнял сердце, и слушал: три простых звука. И тут я пережил необыкновенную минуту полного забвения. Это не было воспоминанием о чем-то, но погружением в иное время, значительно более раннее, когда не было ничего от теперешнего меня, когда существовало лишь медленное, радостное ощущение жизни, трепетная близость ко всему окружающему. Я знал, что это был топор отца, это его крепкие руки работали в лесу. Мне был знаком и голос кукушки, никогда прежде я не видел ее, но она всегда куковала на одном месте. Я знал и девушку, ей было шестнадцать лет, я видел ее сквозь бесконечное время, словно миновали века, а я ни о чем не позабыл, крохотные золотистые веснушки вокруг улыбающихся губ, стан обхватом в две ладони, запах милодуха сохранился спустя много лет. Кого призывает девушка сквозь время? Я не мог откликнуться, не мог возвратиться вспять.
От чар далекого времени меня пробудила радостная встреча. По дороге шел мальчик, он рвал цветы и бросал их вверх над головой, швырял в птиц комьями земли, выкрикивал какие-то непонятные, свои собственные слова, веселый и беззаботный, как котенок. Заметив меня, он умолк и съежился, сразу став серьезным. Я не принадлежал к его миру.
Давным-давно, за много лет до этого дня, на другой тропинке, в другом краю встретился мне такой же мальчуган. Не было никаких причин вспоминать сейчас об этом и сравнивать их. Но вспомнилось. Может быть, потому что день предназначался для воспоминаний, или же тогда, как и теперь, я стоял на перекрестке жизни, или оба они были толстощекие, увлеченные, каждому из них хватало самого себя в пустынной местности и оба прошли мимо, угаснув, словно я потушил их радость. Я окликнул мальчика, глаза его были цвета кудели, так же как и у того, прежде, вопрос был извечный и звучал печально, но он этого не знал.
К счастью, сейчас у нас начался совсем иной разговор, чем тот, первый. Я записал его для облегчения, без иной нужды, подобно тому как утомленный путник останавливается у живительного источника.
— Ты чей, малыш?
Он остановился, без особой приязни глядя на меня.
— А тебе что?
— В мектеб [24] ходишь?
— Больше не пойду. Вчера меня ходжа побил.
— Ради твоего же блага.
— Это благо я мог бы и сам пригоршнями делить. А ходжа делит его между нашими задницами. При каждом его слове они становятся синими, как баклажаны.
— Не надо плохие слова говорить.
— Разве «баклажан» плохое слово?
— Ну и чертенок же ты.
— Не говори плохих слов, эфенди.
— Ты вчера тоже так разговаривал?
— До вчерашнего дня я был барабаном для ходжи. А сегодня я стал, как вот эта птица. Пусть кто-нибудь сейчас попробует ударить меня!
— А что отец говорит?
— Он говорит, что алимом мне все равно не быть. А пахать можно, и зная азбуку и не зная азбуки, земля ждет, другому ее отдавать не станем. А уж если палки делить, то я и сам это смогу сделать, говорит.
— Хочешь, я поговорю с отцом, чтоб отпустил тебя в город? Будешь учиться в школе, станешь алимом.
Те же слова я сказал и тому мальчугану, сейчас он в текии, стал дервишем. Но этот паренек иной закваски. Радость исчезла с его лица, ее сменила ненависть. Мгновение он молча смотрел на меня в яростном недоумении, потом проворно нагнулся и поднял с дороги камень.
— Вон там пашет мой отец,— сказал он с угрозой.— Иди скажи ему об этом, если посмеешь.
Вероятно, он в самом деле ударил бы меня. Или убежал бы с плачем. Он был умнее того, первого мальчугана.
— Не пойду,— примирительно ответил я.— Никто не может тебя заставить. Да и для тебя, наверное, лучше будет остаться здесь.
Он растерянно топтался на месте, не выпуская из рук камня.
Я пошел дальше, несколько раз оглянувшись. Он не двигался с места, живая преграда между отцом и мною, оробевший и недоверчивый. И лишь когда я отошел на безопасное расстояние, он швырнул камень в поле и побежал к отцу.
Я угрюмо возвратился назад.
Маленькая женщина впустила меня и, притворяясь, будто прикрывает лицо яшмаком, указала в сад, там, дескать, три дурака одного безумного ловят, я могу пройти туда, могу и здесь подождать, она скажет Хасану и передаст мне ответ, если он вообще что-либо ответит, потому что сегодня не очень-то он речист.