Библиотека моего дяди - Родольф Тёпфер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Эта мадонна…» – сказал дядя. И тут голос его дрогнул от волнения.
Единственное, чему дядя косвенным образом сопротивлялся, – а каким именно, читатель уже видел, – это моей склонности к искусству. Только неоценимое значение, какое он придавал тому, чтобы последний отпрыск его семьи вступил на славное поприще науки, могло побудить его применить приемы, которые, при всей их невинности, бесконечно дорого стоили его прямой и доброй натуре; и, несомненно, он упрекал себя в жестокости, убрав с глаз моих мадонну. Немного же надо было, чтобы смущение и стыд взволновали его простую и ясную душу.
«Эту мадонну, – сказал дядя, – я убрал отсюда по соображениям… Я не должен был ее убирать… Я тебе ее дарю. Отнеси ее к себе».
Он говорил, и к нему мало-помалу возвращалось обычное спокойствие. Я же опечаленный словами сожаления, сопровождавшими его щедрый дар, в свою очередь почувствовал себя смущенным и взволнованным.
«Но за то, – продолжал он, улыбаясь, – ты мне вернешь мои книги. Мой Гроций у тебя скучает… мой Пуффендорф дремлет. Старуха мне говорила, что пауки протянули между ними свою паутину… В конце концов пусть каждый следует своим путем…
Конечно, юриспруденция – почтенное занятие! Ну и что же? В занятиях искусством тоже есть свои преимущества… Рисуешь красоты природы, набрасываешь разные сценки, создаешь себе имя… От этого не разбогатеешь; но, в конце концов, скромно прожить можно… Экономить, иметь кое-какие заработки, небольшую помощь… Скоро, когда меня не будет, мое маленькое состояние…»
Тут, не в силах сдержать слезы, я разрыдался, предавшись горести, вызванной этими словами.
Дядя умолк, но ошибочно поняв причину моих слез, сначала и не пытался меня утешить; однако после некоторого молчания, приблизившись ко мне, он сказал:
«Такая умная девушка!… Такая красивая… «Такая молодая!
– Я плачу не о ней, добрый дядюшка! Вы говорите о таких грустных вещах… Что станет со мной, когда вас больше не будет?»
Эти слова, выведя дядю из заблуждения, так облегчили его душу, что к нему сразу вернулась его обычная веселость.
«О, мой славный Жюль, так ты обо мне плачешь? Ну хорошо, хорошо! Об этом и не стоит говорить, дитя мое, мы еще поживем… в восемьдесят четыре года знаешь как это делается… А потом у меня есть мой Гиппократ… Не надо плакать, дитя мое! Речь идет об изящных искусствах…, больше ни о чем… да еще о твоей судьбе. Видишь ли, годы идут, как у меня, так и у тебя… Ты не хочешь заниматься правом? Можно и так! Ну, что ж, займись искусством… Ведь верно, надо любить свое дело. Ты возьмешь мадонну; мы найдем тебе мастерскую… Ты начнешь учиться здесь, а закончишь в Риме. Так будет лучше всего. Хуже всего прозябать. А когда имеешь цель перед собою, работаешь, двигаешься вперед, растешь, женишься…
– Никогда, дядюшка! – перебил я его.
– Никогда? Пусть. Можно и так…, но почему ты хочешь быть холостяком?
– Потому что» – ответил я, смущаясь, – я дал себе клятву, когда…
– Бедная девушка!… такая умница… Ну, что ж, будь верен своему решению, можно и так, прожил ведь я и без этого. Самое главное, чтобы ты выбрал себе занятие, и мы этим займемся»,
Я сделал усилие, чтобы казаться веселым оттого, что покинул занятия правом ради искусства; но в моем сердце, переполненном грустью и благодарностью, не было места для других чувств. Через несколько минут, нежно обняв дядюшку, я оставил его.
Вот в чем смысл и значение моего второго сообщения. Теперь ты понимаешь, читатель, почему я, 'сделавшись художником и оставшись по-прежнему человеком из народа, вдвойне полюбил прогулки за городом, почему меня тянет к виноградным беседкам. Но для этого есть еще одна причина. Мне приятно бывать в тех местах, где я гулял когда-то с дядюшкой. Я сажусь за длинный стол и представляю себе, как он прохаживается в тени ветвистых деревьев, порой останавливаясь, чтобы послушать, о чем говорят и поглядеть по сторонам. Его улыбка ласкает меня, как дуновение ветерка, его образ живее встает в моей памяти.
Меня влечет сюда не только мое искусство, которое находит себе в этих местах обильную пищу. Я наблюдаю, с какой искренней радостью и вместе с тем с каким достоинством развлекается здесь народ. В этих развлечениях, столь излюбленных в семейном кругу, царит благопристойность, простота придает им особое очарование. Как сладостна невинная радость той минуты, когда в конце недели, занятой подчас неблагодарным трудом, всей семьей отправляются за город – вместе с семьей друга или соседа, – чтобы наслаждаться приятным досугом под сенью буков в долине, или же под сенью каштанов в горах! Как ярко светит солнце в воскресенье, как ослепительно сияет синева неба! После утренней службы в церкви, освящающей весь этот день, часам к двенадцати, – ибо полдневный зной не в тягость тем, кому весело на душе, – многочисленные семейства высыпают за городские ворота. И как идут к радостным лицам гуляющих живые краски их праздничных нарядов! Неторопливая поступь родителей и деда, если он еще принимает участие в этих удовольствиях, сдерживает быстрые шаги молодежи, что, однако, никому не мешает свободно веселиться; и если юная девушка, опекаемая взором матери, повинуется своей непобедимой склонности нравиться, ее не сковывают ни напускная строгость, ни жеманство недотроги. Смех, игры, задорные шутки, лукавое поддразнивание объединяют и оживляют шаловливую молодую толпу. Родители беседуют между собой под ее радостный гул; слушая шум развлечений нового поколения, приободряется и дедушка, шествующий чуть позади.
Но все это пока лишь преддверие праздника. Вот наконец дошли до места, где под купою буков всех ожидают желанная прохлада, отдых и накрытый стол; и каковы бы ни были яства на этом столе, аппетит и хорошее настроение служат им наилучшей приправой. Даже если в деревенской стряпне и случаются досадные неудачи, они становятся лишь предметом для шуток, еще одним поводом для всеобщего веселья. Дедушку окружают всеми знаками внимания: для него создают необходимые его возрасту удобства, стараются поменьше шуметь, и каждый юноша почитает за честь для себя оказать старику уважение и бывает счастлив, если этим ему удается снискать расположение внучки.
Затем наступают едва ли не самые восхитительные минуты. Молодежь группками разбредается кто куда, на зеленых лужайках мелькают белые платья, близится вечер, нестройный громкий говор застолья сменяется тихими задушевными разговорами; сладостная непринужденность в обращении и сознание, что праздник скоро кончится, делают эти минуты еще более драгоценными. Итак я не стану отрицать, что пока родители беседуют за столом, или дремлют в укромном уголке, юноши и девушки обмениваются нежными словами; что, отделившись от толпы, они ощущают острую радость, полную трепетного предчувствия счастья, и что, раздавшийся наконец из-под буков призыв собираться домой, вызывает в них досаду. И что же в том дурного? Как иначе смогли бы они познакомиться, полюбить друг друга, найти себе спутников жизни? Да, родители, которые беседуют между собой, или где-нибудь дремлют, имеют все основания не бояться того, на что. они, впрочем, смотрят сквозь пальцы! Порукою им служит память о собственной добропорядочности; они знают, что там, где собрались семьею, все чисто, что семья в сборе – это святилище, откуда изгнан порок.
Так развлекались наши отцы; следы этих развлечений еще кое-где сохранились, но они исчезают под натиском всеобщего изменения нравов, утративших вместе со старинной простотой и старинное добросердечие; взамен простых радостей, завоеванных трудом, сладостным чувством братства и священной силой семейных уз, приходит все растущее благосостояние, лишенное, однако, души и всякого вкуса.
Но наибольшие опустошения среди простых и сердечных радостей производит во все времена все тот же непобедимый росток тщеславия. Он виною тому, что редеют ряды почтенных и славных людей, которые любят прогулки на лоне природы: он не терпит этих скромных развлечений, не требующих особых затрат; он настаивает, чтобы человек красовался на городской площади, советует ему обзавестись усами и шпорами, которые больше всего ценятся у входа в кофейни и на мостовой фешенебельных улиц; он требует, чтобы человек по воскресеньям избегал свой квартал, свою лавку, свои родные места и даже – родного отца; он внушает человеку, что нет ничего приятнее клячи, которая тащит его в разбитом фиакре, – пожелтевшем от времени, как отворот старого сапога, – в какой-нибудь продымленный трактир; и не столько ради удовольствия, сколько в угоду этому самому ростку, человек отдаляется от своих близких и учится бесстыдному тону и непристойным словечкам, которые так забавляют его новых друзей!
Да, тщеславие правит человеком! Не этим манером, так иным оно забирает себе тем большую власть, чем успешней человек делает карьеру. Тщеславие искажает радость, притупляет ум, развращает сердце. Если житейские бури и волнения, частные или народные бедствия не заглушают голос тщеславия, оно становится властелином и повелителем человека и общества. Нравы и обычаи, чувства всех и каждого – все подчиняется ему, все изменяется по малейшей его прихоти. Люди ищут уединения, или, напротив, объединяются, но не для борьбы с подлинным злом, не для служения священной цели, а ради жалких привилегий, ради фальшивого блеска, которым они себя окружают, ради убогой мишуры, которой они прикрывают пустоту своих душ. Одержимые единственным желанием – обогнать тех, кто опередил их, они отворачиваются от себе равных; на смену братству приходит равнодушие, на смену сочувствию – зависть; жить – это больше не значит – любить, наслаждаться, это значит – казаться.