В Петербурге летом жить можно… - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Еще?» – спросила девушка.
«И скажи, чтоб покрепче!.. Вечно так, – пробормотал он вслед закрывшейся двери, – последнее готовы отдать, а кофе приносят жидкий». Он достал из квадратного чемоданчика фляжку и подлил в принесенный кофе немного ликера.
«Если б ты мне еще сказала, что они помнят?» – сказал доктор.
«Я не знаю», – ответила девушка.
«Никто не знает. К тому же они думают, что все проходит».
Он принялся неправильно отхлебывать из своей чашки. Под сдвинутой его губой лопалась коричневая полоска. Девушка промакнула ее платочком.
«Только не думай, что я уведу тебя с собой».
«Ты считаешь, он умер?» – всхлипнула девушка.
«Дура, – сказал старик, вычищая кофейную гущу для новой порции ликера. – Зачем отдавала свои ключи?»
«Но ведь о потайной двери знал только Игорь!»
«Вот именно. Вот и запер тебя. А с чужими ключами в кармане всегда смываются, ты уж поверь мне. Однако вы оба забыли, что есть еще окно».
Снег колючим дымом ворвался в комнату. Он пах счастливыми необитаемыми планетами. Доктор долго всматривался в него подобревшими глазами. Девушка, с неожиданной проворностью надевшая шубку, стояла рядом. В ее глазах бегали желтые шарики.
Когда они спускались по пожарной лестнице, она сказала:
«Бывает, мне кажется, что это не настоящие мои родители».
«Никогда про это не говори!» – весело крикнул старик.
Они шли, и сужающиеся улицы раздвигались перед ними. Захмелевший снег лез под пальто. Горожане разбивали о стены горшки и стреляли из ракетниц. Перед каждой дверью стояли припудренные детские башмачки в ожидании подарков. Несмотря на эту людскую карусель, девушке казалось, что они оба одиноки с этим странным стариком и идут бог знает к кому и зачем. Но праздник играл в ней. Ноги хихикали в теплых шерстяных носках, глаза сонно улыбались, а дорогая утрата, перестав мерещиться, сладкой тоской упала в сердце.
Удивленный снежок попал ей в шапку. Доктор смеялся так беспечально, урывками заглатывая воздух, почти не нужный для счастья жизни, как смеются только ни о чем не подозревающие младенцы.
«А мне еще недавно хотелось не родиться!» – воскликнула девушка.
«В позапрошлом веке, в Катанзора, ты, страшась абессы, проделала дырку в занавесе, который скрывал поющих во время службы монахинь. А потом всю ночь ждала Его, хотя и знала, что монастырская калитка, через которую приносят днем продукты, на ночь запирается».
«Но она оказалась открыта!» – вскрикнула девушка, удивляясь внезапному воспоминанию.
Старик ухмыльнулся.
Они уходили все дальше и дальше. Кончались и начинались города. Везде в окнах был тот же свет, обещающий приют и веселье. Но они шли мимо, и плачущая на горизонте звезда была единственной их спутницей.
«Мы насовсем?» – спросила девушка.
Старик еще больше скривил клюв и промолчал.
«Родиться можно и в старости», – сказал он с внезапной сердитостью. На нем, оказывается, была лыжная вязаная шапочка.
«Как?» – спросила она.
«Несколько раз крепко зажмуриться. Один раз навсегда. Потом открыть глаза».
Перед ними был странный дом с балкончиком у каждого окна. И к каждому балкончику вела лестница с обметенными будто специально для них ступеньками.
«Не пора ли обогреться?» – сказал старик и полез по одной из лестниц. Девушка полезла следом.
Они прильнули к окну, которое светило ярче других. И девушка тут же отпрянула. Хотя именно невероятному ей теперь не следовало удивляться.
Это была их квартира. Отец расставлял бокалы и дул в мешающие улыбке усы. Мама, почти не скрытая ширмой, заталкивала в тесные петли перламутровые пуговицы блузки. А на диване в белой рубахе сидел Игорь и смотрел в глаза серебряной кобре, которая безопасно шипела и раздувалась в его руках. Девушка бросилась было к старику, но того уже и след простыл.
Старик шел по дороге, то и дело прилаживая под подбородком шарф. За двадцать веков безупречной службы он устал от чужого счастья. Сегодня был последний день, когда он должен был тащиться по сигналу регистратуры к очередному неизлечимому больному. Вечным тоже полагается отдых.
Дома его ждала шестьдесят первая отличная жена, умеющая готовить фаршированную гусиную шейку с телятиной, рецепт которой он в свое время позаимствовал у одного аббата. Перед его визитом тот чуть не наложил на себя руки из-за коварства молодой служанки.
Дом, слава всевышнему, был всего в нескольких минутах ходьбы от дома последней в его жизни пациентки. При мысли о запеченном гусе начинало пощипывать глаза.
Сны о мастере
Во сне Михаил Созонтович часто поправлял Мастера, горько упрекал его и даже ссорился. Этот неизвестно как загвоздившийся в нем порок приносил ему немало страданий. Днем ведь у него и в мыслях ничего такого не было. Да и как, подумайте сами, могло что-нибудь такое быть!
В сегодняшнем сне Мастер прописывал его, Михаила Созонтовича, окно. Небрезгливо поправлял пальцем жирные мазки, напевая на мотив советского марша, родившегося уже после его кончины: «И вечный бой! Обед нам только снится…».
Сначала рассвет теснился в окне как испуганная стая голубей. Он прозревал их вишневыми глазами, обещая немыслимое. Но неожиданно Мастер в каком-то варварском порыве забросал эту надежду лиловой ноздреватой сиренью и стал терпеливо скручивать увядшие лепестки, наслаждаясь запахом тлена. На ропот Михаила Созонтовича он ответил своим обычным хмыком.
Дальнейшее было ужасно. Сине-фиолетовые гусеницы стали поедать и эту вечернюю сирень. В выеденные дыры все глубже заползала ночь. О надежде теперь не могло быть и речи, несмотря на снова вдруг обозначившееся утро. Оно было красно-лиловое, тогда как известно, что утро зеленое. Вообще весь мир уже был как бы покрыт тенью великого греха. Ночь напоминала цыганку, утомленно бредущую с сеновала. К платью ее пристал звездный сор.
Дышать стало невозможно. Михаил Созонтович попробовал отодвинуть цыганкино платье. Он был уверен, что за ним откроется первоначальный вариант с голубями. Но, конечно, не отодвинул, а только измазал руку о свежее масло, оставив на холсте почему-то серебристый отпечаток в виде тысячелетней давности водоплавающего организма. Мастер усмехнулся и не позволил прикасаться к гаду. Как будто и его появление входило в замысел, являя собой трогательно уродливый символ развоплощения.
Михаил Созонтович плакал, пытаясь вырвать у Мастера кисть, но тот по-прежнему улыбался и хмыкал, не замечая его мучений как существа вполне бесплотного. И тогда Михаил Созонтович неожиданно для себя укусил Мастера в руку повыше локтя, благо работал тот по пояс голый. В зубах осталось ощущение неподатливой мякоти и соленой крови.
Первое, что Михаил Созонтович увидел после сна, было то самое окно, за утреннюю праведность которого он безуспешно боролся ночью. Косое солнце уже облепило стекло узорной тенью осины, а с рамы смотрел, подергивая головкой, зеленый дятел, которого он с весны приучил к еде. Михаилу Созонтовичу захотелось подправить криво сидящую на груди того красную манишку, и этот внутренний жест напомнил ему движение, которым он пытался отвести от окна цыганкино платье, и он, разумеется, расстроился.
Такое начало утра, надо сказать, было очень некстати. Потому что день сегодня был особенный, и Михаил Созонтович хорошо помнил об этом, засыпая. Сегодня из-за границы должен был прибыть в музей контейнер с работами Мастера. Все или почти все, созданное им в эмиграции и проникнутое лунной ностальгией, уже без творца совершало свой путь по дорогам родины. В этом была немалая заслуга и Михаила Созонтовича, не раз выступавшего в печати со статьями о бесценном наследии и национальной гордости, а два месяца назад опубликовавшего в Ежегоднике Пушкинского Дома переписку Мастера со своей сестрой.
Снов своих о Мастере Михаил Созонтович стыдился. Он вел себя в них как подросток, демонстрируя обидчивое хамство и незрелую претенциозность. Это было несправедливо, неправильно, нелогично, наконец. Невозможность объяснить свое поведение во сне раздражала его больше всего. С этой стороны он не ждал подвоха и был не готов к защите.
– Кто скажет, который час? – спросил он вслух, прекрасно зная, что отвечать некому, и видя по часам, что будильник вот-вот зазвонит. Он ласково вдавил кнопку: – Благодарю вас, я уже не сплю.
Через двадцать минут Михаил Созонтович шел быстрым шагом к электричке, пытаясь обогнать вельветового субъекта, который, похоже, умывался сегодня одеколоном. Только на платформе он сообразил, что за ночь расцвела вся окрестная черемуха.
– С чем вас и поздравляю, – сказал Михаил Созонтович, втискиваясь последним в тамбур. А когда двери закрылись, тихо скомандовал: – Поехали.
Но сон все не вытряхивался из памяти, как Михаил Созонтович ни пытался показать ему своим бодрым видом, что он не уместен. «И зачем я укусил его? – подумал Михаил Созонтович, чувствуя, что краснеет. – Вот уж мальчишество!»