Страсть - Дженет Уинтерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть сказка об изгнанной принцессе — она шла и плакала, а слезы ее превращались в драгоценные камни. За принцессой летела сорока, подбирала их и стаскивала на подоконник мечтательного принца. Этот принц объездил весь свет, нашел принцессу, а потом они жили долго и счастливо. Сороку назначили королевской птицей, поселили в дубовой роще, а принцесса сделала из своих слез ожерелье — не носить, а смотреть на него в минуту печали. Глядя на ожерелье, она понимала, что горевать не из-за чего.
— Патрик, я собираюсь дезертировать. Пойдешь со мной?
Он засмеялся.
— Я сейчас жив лишь наполовину, но если пойду с тобой в эту глушь, то окончательно протяну ноги. Можешь не сомневаться.
Я не стал его уговаривать. Мы сидели вместе, делились мешками и спиртом, но каждый думал о своем.
Пойдет ли со мной Домино?
После того, как ему снесло половину лица, он почти не разговаривал. Обвязал голову тряпкой, чтобы прикрывала шрамы и впитывала кровь. Если он слишком долго был на холоде, шрамы вскрывались и рот наполнялся кровью и гноем. Врач объяснил, что в рану попала инфекция, когда он ее зашивал. Пожимал плечами. Шел бой, он делал все что мог, но что он мог? Слишком много оторванных рук и ног, а облегчать боль и прижигать раны можно было только коньяком. Слишком много раненых; им было бы лучше умереть. Домино залезал в сани Бонапарта, которые держали в грубой палатке из мешковины, и спал в них. Ему повезло: он приглядывал за снаряжением Императора. А мне повезло служить на офицерской кухне. Нам было теплее и сытнее, чем прочим. Точно мы катались как сыр в масле…
Мороз не так донимал нас; кроме того, у нас каждый день была еда. Но мешки и картошка — не соперники лютой зиме; они избавляют от счастливого забвения, которое дарует смерть от холода. Когда солдаты наконец падают в снег, зная, что уже не встанут, большинство улыбается. Сон в снегу — это так приятно.
Он выглядел больным.
— Домино, я хочу дезертировать. Пойдешь со мной?
В тот день он вообще не мог говорить; боль была слишком сильна, но он писал на пороше, которую заметало под палатку.
«СУМАСШЕДШИЙ».
— Нет, Домино, я не сумасшедший. Ты сам смеялся надо мной, когда я вступил в армию. Смеялся восемь лет. Побудь хоть раз серьезным.
Он написал: «ПОЧЕМУ?»
— Потому что я не могу здесь оставаться. Эти войны не кончатся никогда. Даже если мы вернемся домой, начнется еще одна война. Я думал, он покончит с войнами, — он же обещал. Еще одна, сказал он, еще одна, и настанет мир. Но еще одна война будет всегда. Я хочу остановиться.
Он написал: «БУДУЩЕЕ». А потом перечеркнул это слово.
Что он имел в виду? Свое будущее? Мое? Я снова вспомнил те дни у соленого моря, когда солнце выжгло траву дожелта, а солдаты обручились с русалками. Именно тогда я начал свою тетрадку, и она до сих пор со мной. Именно тогда Домино высмеял меня и назвал будущее сном. «Анри, есть только настоящее».
Он никогда не говорил, чем хочет заняться, куда отправится, никогда не вступал в никчемные беседы о том, что когда-нибудь, в другом времени, все станет лучше. Он не верил в будущее — только в настоящее, и когда наше будущее, наши годы превратились в беспощадное настоящее, я стал понимать его. Прошло восемь лет, а я по-прежнему воевал, готовил кур и ждал возвращения домой, где все будет хорошо. Мы восемь лет говорили о будущем и видели, как оно становится настоящим. Годы раздумий. «Через год я буду заниматься чем-то совсем другим». Проходил год, а мы продолжали делать то же самое.
Будущее. Перечеркнуто.
Вот что делает война.
Я больше не хочу молиться на него. Хочу делать собственные ошибки. Хочу умереть от старости.
Домино смотрел на меня. Снег уже занес его слова.
Он написал: «ИДИ».
Он пытался улыбаться. Его рот не двигался, но глаза блестели, и в них прыгали чертики. Прыгали так же, как когда-то прыгал он сам, срывая яблоки с верхушек деревьев. Домино оторвал сосульку от потемневшего брезента и сунул ее мне.
Прекрасное создание мороза. В середине что-то сверкало. Я присмотрелся. Да, что-то блестящее пронизывало ее из конца в конец. То была тонкая золотая цепочка, которую Домино обычно носил на шее. Он называл ее своим талисманом. Что он с ней сделал и почему теперь отдавал ее мне?
Домино жестами показал, что больше не может носить цепочку на шее из-за раны. Он начистил ее, убрал подальше с глаз, и в то утро она обледенела.
Обыкновенное чудо.
Я попытался вернуть ему цепочку, но Домино оттолкнул меня. Наконец я кивнул и сказал, что подвешу ее к поясу, когда уйду.
Наверное, я знал, что он никуда не пойдет. Он не мог оставить лошадей. Они были его настоящим.
Когда я вернулся в кухонную палатку, меня ждал Патрик. С ним сидела женщина, которую я раньше не видел. Vivaindie.re. Их почти не осталось; уцелевшие предназначались только для офицеров. Парочка уплетала куриные ножки; одну предложили мне.
— Успокойся, — сказал Патрик, увидев мой ужас. — Это не собственность Нашего Повелителя. Их нашла моя подруга. Я пошел тебя искать, а она здесь немного постряпала.
— Где вы их взяли?
— Заработала натурой. У русских кур много, а русских в Москве хватает.
Я вспыхнул и пробормотал, что все русские сбежали.
Женщина засмеялась и ответила, что русские умеют прятаться в снежинках. А потом добавила:
— Они все разные.
— Кто?
— Снежинки. Подумай об этом.
Я подумал и влюбился в нее.
Когда я сказал, что ночью уйду, женщина спросила, нельзя ли ей пойти со мной.
— Я смогу помочь тебе.
Я взял бы ее с собой, если б даже у нее была одна нога.
— Если вы пойдете вдвоем, — сказал Патрик, допивая свое жуткое пойло, — то и я с вами. Не собираюсь гнить здесь в одиночку.
Эти слова ошарашили меня, и я приревновал.
Может, Патрик любит ее? А она его?
Любовь. В разгар лютой зимы. Что это пришло мне в голову?
Мы уложили в мешок остатки ее еды и изрядную часть еды Бонапарта.
Он доверял мне, а я никогда не давал ему повода усомниться в моей преданности.
Что ж, даже великих людей можно удивить.
Мы собрали все, что было, женщина ушла и вернулась в огромной шубе — еще один ее московский сувенир. Когда мы уходили, я проскользнул в палатку Домино, оставил ему часть съестных припасов и нацарапал свое имя на заиндевевших санях.
И мы ушли.
Мы вышли ночью и двигались без привала весь день. Ноги плохо слушались, и мы просто боялись останавливаться: вдруг у нас подогнутся колени или откажут легкие? Мы не разговаривали, мы как можно плотнее закутали рты и носы, оставив щели лишь для глаз. Снега не было. Твердая земля звенела под каблуками.