Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов - Михаил Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Увы, мой друг, это ты с плачем и скрежетом зубовным последуешь в самое пекло… Спаситель, конечно, огорчится, но как-нибудь переживёт: он уже один раз за нас претерпел. Вдругорядь на крест не пойдёт!
— Да не был наш расул Иса ни на каком кресте! — воскликнул Абу Талиб столь яростно, что оба верблюда вскинули головы посмотреть, не началась ли между всадниками поножовщина — ведь тогда им тоже придётся воевать. — Сказано же пророком: «Они не убили его и не распяли, но это только представлялось им; и, поистине, те, которые разногласят об этом, — в сомнении о нём; нет у них об этом никакого знания, кроме следования за предположением».
Поножовщины не случилось, зато случился прежестокий богословский спор, особенно касательно обрезания, поскольку тут главный аргумент, в отличие от теологических трактатов, всегда под рукой. Наконец Сулейман проворчал примирительно:
— Учёные — это те, чьи речи лучше их поступков, а мудрые — это те, чьи поступки лучше их речей… Хотя я преуспел, обучаясь фальсафийе в пору моей юности!
— Философия есть всего лишь служанка богословия, — наставительно сказал бенедиктинец. — Преуспел, говоришь? Отчего же ты ещё не советник при халифе Харуне?
— Вазирами становятся льстецы и подлецы, — гордо ответил Абу Талиб. — А я — вольный шаир. За стихи меня и вышибли из города…
— Что же это за стихи такие страшные?
— Так, баловство, ничем-ничего… Вот сам посуди:
О Мухаммад, ты изобрёл АллахаНе для корысти и не ради страха,А так, спроста, как юный сиротаВрёт сверстникам про папу-падишаха.
Тут даже привычные ко всему верблюды разом остановились.
— Да, — сказал брат Маркольфо. — И ты ещё меня в свою веру тянешь? Да за такие вирши…
— Именно, — вздохнул Сулейман аль-Куртуби. — Клянусь Тем, кто конец руки на пять разделил и этой пятёрке осязание подарил, я правоверный до самых корней сердца. Но ведь настоящему шаиру полагается вольнодумничать! Невежественные улемы из Михны хотели казнить меня за богохульство, да я не стал дожидаться…
— Что такое — Михна? — вскинулся монах. Успокоенные верблюды тронулись дальше.
— Ну, такие… Ну, за чистотой веры следят, — тут Отец Учащегося даже оглянулся: не следят ли его гонители за чистотой веры и здесь, в безлюдных песках.
— Святая Инквизиция, — догадался брат Маркольфо. — Куда же без неё? Нет, у меня всё проще. Был за мной грех: я тоже сложил виршу, но, боюсь, не поймёшь ты её — она на классической латыни…
— Как-нибудь разберу, — пообещал хитроумный сын Сасана.
Разбирать особенно было нечего: вирша по большей части состояла из одного-единственного латинского глагола, зато уж спрягался этот глагол по-всякому: и так, и этак, и вот этак, и сверху, и снизу, и сбоку, и туда, и сюда, и даже эвон куда… С преступной помощью этого глагола последовательно осквернялись ангелы и архангелы, короли и шуты, графини и герцогини, дворяне и земледельцы, монахи и монашенки, епископы и ремесленники со всеми членами семей и даже животные. Слегка повезло только майскому жуку, которому всего-навсего вставили соломинку…
Добродетельные верблюды остановились так резко, что всадники чуть не полетели на песок.
— Да-а… — сказал наконец Абу Талиб. — С такими стихами, садык, даже в зиндан не возьмут… Не доведут до зиндана…
— Но теперь я остепенился, — поспешил заверить его монах-бродяга. — Похабщины не пишу, а размышляю о вечном.
— Могу представить… — усомнился Сулейман.
— Не веришь? Так послушай:
Был я праздным и лихим —Знать, таким родился.Сильной жаждою томим,Я в кабак стремился.Но, узрев огонь и дым,Страшно удивился:Шестикрылый серафимПредо мной явился!
«Я затем явился здесьВесь в грозе и буре,Что Господь не в силах снестьТвоей буйной дури.Приказал Всевышний днесь,Грозно брови хмуря,Измененья произвестьМне в твоей натуре!»
В ухо мне ударил онТяжкою десницей,Как селянину баронСтальной рукавицей.Полетел я, поражён,Бестолковой птицейВ мир, что был мне отворёнНовою страницей.
Слышу я, как в облакахАнгелы летают,Как снега и льды в горахПотихоньку тают,Как в миланских кабакахКьянти разливают,Как сквозь всякий тлен и прахТравы прорастают.
Снова слышу трубный глас:«Ах ты сын собаки!Ты в грехе сплошном погряз,Это скажет всякий!»И крылом — да прямо в глаз,Как в кабацкой драке!Я фонарь обрёл тотчас,Чтобы зреть во мраке.
Тьма была — хоть глаз коли,Но необъяснимоЯ увидел край землиОком пилигрима:Как в лазоревой далиМимо храмов РимаПроплывают кораблиДо Иерусалима.
Обратившись к небесам,Господа я славил……Серафим же по зубамМалость мне добавил!Научил меня азамКрасноречья правилИ пророчествовать сам,Лично, в мир отправил.
И тотчас же я предсталЦицероном новым:Серафима я назвалНехорошим словом,Далеко его послал —Аж к первоосновам, —И беспечно зашагалС именем Христовым.
И с минуты самой тойВ жизни тяжкой, тленнойВсё открыто предо мнойВ нынешней Вселенной.Лишь один вопрос простойМучит, неизменный:То ль угодник я святой,То ли червь презренный?
— А ещё я перелагаю в стихи медицинские рецепты против геморроя и водянки…
— Так ты ещё и табиб?
— Всего помаленьку, — скромно сказал монах. — Немного бродяга, немного лекарь, немного пиита…
— Немного мошенник, — подхватил Абу Талиб. — Истинный сын Сасана, страж Ирема! Будет у нас ещё время посостязаться, как приедем в Багдад…
— Или Иерусалим…
— Верно, или Иерусалим. Куда-нибудь верблюды нас привезут. И вот тогда ты увидишь, каков на деле Сулейман Абу Талиб аль-Куртуби! В поэзии рядом со мной не стой, это само собой, но и в искусстве обмана я первый среди детей Сасана! Правда, толкуют ныне о некоем Наср-ад-Дине — это самый тот, что в Бухаре живёт. Коли он дорогу мне перейдёт, он этот день проклянёт. Ведь я провёл самого Абу Наиби, шайтан его зашиби! Был он первый гад на весь Багдад, а повстречался со мной — сразу стал только второй… Не нарушая наших сасанских правил, я его в фияль трижды обставил и без языка оставил… Поверишь едва ли, но мы на усечение языка играли!
— Постой, брат, — сказал монах. — Если только не подводят меня глаза, впереди кто-то идёт…
— Ну вот, — недовольно, как все внезапно разбогатевшие, скривился Отец Учащегося. — Будем теперь сочувствовать всякому нищеброду, тратить на него воду…
— Господу — что нашему, что вашему — угодно милосердие, — сказал монах и придавил верблюжьи бока пятками.
— Надеюсь, это мирадж… Аллах, пусть это будет мирадж!
Но не был это мирадж, а был это гнусный вонючий бродяга, до самых линялых бровей заросший щетиной. По сравнению с тряпьём бродяги даже рубище брата Маркольфо казалось царским облачением. А глаза у него были прямо-таки бирюзовые, самые колдовские. Его бы хлыстом по этим самым глазам, но смиренный монах сказал:
— Кто ты, добрый человек? Куда идёшь? Почему терпишь нужду?
В ответ бродяга забормотал что-то невнятное, такое невнятное, что не только монах, но и эмир языка Сулейман не смог разобрать. Тем не менее брат Маркольфо протянул бедняге свою верную баклагу.
…Судьба, судьба — и наковальня, и молот!
9
Жизнь всё время отвлекает наше внимание; и мы даже не успеваем заметить, от чего именно.
Франц Кафка— И этого языка я тоже не знаю… — сокрушённо сказал Шаддам. — Никогда не предполагал, что могу оказаться в таком положении.