Гоголь. Соловьев. Достоевский - К. Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Создавая в журнале «Гражданин» особый отдел под названием «Дневник писателя», Достоевский осуществляет давнюю свою мечту о новой форме философсколитературной публицистики. Он стремится к непосредственному общению с читателем, беседует с ним, спорит, делится своими впечатлениями, вызывает на возражения, рассказывает о прошлом, обсуждает текущие события, говорит о политике, литературе, театре; полемизирует с оппонентами, приводит случаи из судебной хроники, вводит читателя в свой интимный мир, в круг своих литературных замыслов и философских идей. Он создает необычайно свободную, гибкую и лирическую форму, полу–исповедь, полу–дневник. В первом номере «Гражданина» за 1873 г. он пишет: «Положение мое в высшей степени неопределенное. Но я буду говорить сам с собой и для собственного удовольствия в форме этого дневника, а там что бы ни вышло. Об чем говорить? Обо всем, что поразит меня или заставит задуматься».
Несколько статей «Дневника писателя» посвящены воспоминаниям. Автор набрасывает блестящие портреты людей 40–х годов. Вот — Герцен: «Всегда, везде и во всю свою жизнь, он прежде всего был gentilhomme russe et citoyen du monde, попросту продукт прежнего крепостничества, которое он ненавидел и из которого произошел не по отцу только, а именно через разрыв с родной землей и с ее идеалами». Вот — Белинский: «беззаветно восторженная личность» и «всеблаженный человек, обладавший удивительным спокойствием совести». В статье «Одна из современных фальшей» автор рассказывает историю своего увлечения утопическим социализмом и проводит связь между петрашевцами и нечаевцами. В статье «Нечто личное» с глубоким уважением говорит о Чернышевском и передает свою беседу с ним по поводу прокламаций «К молодому поколению».
Из публицистических статей особенно интересны две: «Среда» и «Влас». Первая связана с вопросом о новых русских судах. Достоевского пугает ложная гуманность приговоров. Присяжные склонны оправдывать преступников, ссылаясь на «влияние среды». Это учение, по его мнению, прямо противоположно христианству, которое, провозгласив милосердие к согрешившему, считает, однако, нравственным долгом человека борьбу со средой, ставит предел тому, где среда кончается, а долг начинается. «Делая человека ответственным, христианство тем самым признает и свободу его».
Автор продолжает борьбу за личность и свободу, начатую в «Записках из подполья». Он защищает достоинство человека от детерминизма утилитарной философии и обосновывает религиозно идею ответственности. «Надо сказать правду, — пишет он, — и зло назвать злом… Пойдем в залу суда с мыслью, что и мы виноваты; эта боль сердечная, которой все теперь так боятся, и будет для нас наказанием». В русском народе есть одна невысказанная, бессознательная идея: она проявляется в названии преступления — несчастьем и преступника — несчастным. Признание общей вины, «всеобщего беззакония» прямо противоположно учению о среде. Народ жалеет грешника, но грех не оправдывает; на каторге никто из арестантов не признавал себя невинным, никто не считал своего наказания незаслуженным. Русские инстинктивно чувствуют великую религиозную ценность страдания как очищения.
В статье «Влас» писатель передает удивительную повесть из народного быта, рас сказанную ему одним «старцем». К монаху «советодателю» вползает раз на коленях мужик и исповедуется в своем страшном грехе». «Собрались мы в деревне несколько парней, — говорит он, — и стали промежду себя спорить: кто кого дерзостнее сделает? Я по гордости вызвался перед всеми. Другой парень отвел меня и говорит мне с глазу на глаз: «Поклянись своим спасением на том свете, что все сделаешь, как я тебе укажу». Поклялся. «Теперь скоро пост, — говорит, — стань говеть. Когда пойдешь к причастию — причастье прими, но не проглоти. Отойдешь — вынь рукой и сохрани. А там я тебе укажу». Так я и сделал. Прямо из церкви повел меня в огород. Взял жердь, воткнул в землю и говорит: положи! Я положил на жердь. «Теперь, — говорит, — принеси ружье». Я принес. «Заряди». — Зарядил. «Подыми и выстрели». Я поднял руку и наметился. И вот только бы выстрелить, вдруг передо мной, как есть крест и на нем Распятый. Тут я и упал с ружьем в бесчувствии». Старец наложил на грешника страшное покаяние «даже не по силам человеческим, рассуждая, что чем больше, тем тут и лучше. Сам за страданием приполз…» «Удивительный» случай вдохновляет Достоевского на исследование последних тайн народной души; этот психологический очерк принадлежит к самым гениальным его созданиям. Поразительна, думает он, сама возможность подобного состязания в русской деревне. В такой дерзновенности проявляется «забвение всякой меры во всем, потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну… Это — потребность отрицания в человеке, иногда самом неотрицающем и благоговеющем, отрицания всего, самой главной святыни сердца своего, самого полного идеала своего, всей народной святыни». Поражает стремительность, с которой русский человек спешит заявить себя в хорошем или дурном… «Любовь ли, вино ли, разгул, самолюбие, зависть — тут иной русский человек отдается почти беззаветно, готов порвать все, отречься от всего: от семьи, обычая, Бога». Народу свойственна роковая стихия самоотрицания и саморазрушения… Никто с такой силой не чувствовал ее, как Достоевский. Он первый открыл трагическое лицо России и предсказал надвигающуюся на нее смуту. Душа народа антиномич–на: пафосу разрушения и восторгу гибели противостоит жажда спасения и покаяния… «Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа — есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всем… Страданием своим русский народ как бы наслаждается… Говорят, русский народ плохо знает Евангелие, не знает основных правил веры. Конечно, так, но Христа он знает и носит Его в своем сердце искони… Может быть, единственная любовь народа русского есть Христос и он любит образ Его по–своему, т. е, за страдание… И вот, надругаться над такой святыней народною, разорвать тем со всей землей, разрушить себя самого во веки веков для одной лишь минуты тор жества отрицанием и гордостью — ничего не мог выдумать русский Мефистофель де рзостнее. Все, что говорит писатель о русском народе, прежде всего относится к нему самому. Он сам «во всем через край переходил», знал страшное раздвоение между верой и неверием, сам пронес свою неутолимую любовь ко ристу через горнило отрицания. Проникая в народную душу, он находил в ней отражение своего лица, погружаясь в глубину своего духа, — встречался там с духом народа. Дуига Достоевского — душа России.
В «Дневнике писателя» за 1873 г. поме щен небольшой рассказ под заглавием «Во бок». «Danses macabres» средневековья,<<романы ужасов» романтизма, страшные рассказы Эдгара По бледнеют перед невы разимым ужасом этой<<литературной шут ки». Достоевский много думал о том, «zaz все на свете станет греховно и грязно без Христа», и вот разложение заживо безбожного человечества изображается в потрясающей сцене разговоров между покойниками, истлевающими в своих могилах. Полусумасшедший литератор гуляет по кладбищу. Октябрь. Серый сухой день. «Мертвецов пятнадцать наехало. Покровы разных цен, даже было два катафалка… Походил по могилкам. Разные разряды. Третий разряд в тридцать рублей и прилично и не так дорого,.: Заглянул в могилки — ужасно: вода, и какая вода! Совершенно зеленая и… ну, да уж что! Поминутно мо гилыцики выкачивали черпаком… Не люблю читать надгробные надписи: вечно то же. На плите подле меня лежал недоеденный бутерброд — глупо и не к месту». Сухой перечень впечатлений, две детали: зеленая вода в могилах и недоеденный бутерброд на плите — вот и все. Но поистине самая разнузданная фантазия не могла бы создать более пронзительного ощущения мистической жути. Вдруг рассказчик слышит разговор покойников: «Слышу — звуки глухие, как будто рты закрыты подушками: и при всем том внятные и очень близкие». Генерал–майор играет в винт с надворным советником. Раздраженная дама из высшего света возмущается, что рядом с ней похоронили купца. «Матушка Авдотья Игнатьевна, — возопил вдруг лавочник, — барынька ты моя, скажи ты мне, зла не помня, что ж я по мытарствам это хожу, али что иное деется?» — «Ах, он опять за то же, так я и предчувствовала, потому слышу дух от него, дух, а это он ворочается!» — «Не ворочаюсь я, матушка, и нет от меня никакого такого особого духу, потому что я еще в полном нашем теле, как есть сохранил себя, а вот вы, барынька, так уж тронулись, — потому дух действительно нестерпимый, даже и по здешнему месту. Из вежливости только молчу». «Смерти таинство!» — изрекает купец. На контрасте между «таинством смерти» и гнусной пошлостью загробной болтовни, пропитанной гниением, построен эффект этого кладбищенского фарса.