Любовь и другие диссонансы - Януш Вишневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Товар, предназначенный для клиентов, всегда был для него табу, но сегодня — так он пытался оправдаться перед самим собой — был форс-мажор, точнее экстрим. Отец Ремигий вскрыл один из полиэтиленовых пакетиков с кокаином и насыпал короткую «дорожку» на розовый стульчак унитаза. В бумажнике не было ни одной банкноты, которую можно было бы свернуть в трубочку, поэтому он просто нагнулся над стульчаком и втянул в себя порошок. Затем достал из флакона таблетку упримы, положил на язык и запил водой из-под крана. Много, очень много водки, плюс кокаин, плюс уприма. И все это на пустой желудок. Он вдруг вспомнил, что со вчерашнего вечера ничего не ел. Хозяйке почему-то не пришло в голову его накормить. Интересно, выдержит ли сердце такую адскую смесь? Уприма, не говоря уже о кокаине, действует куда сильнее, чем виагра. Но выхода у него не было — он не испытывал к этой женщине никаких чувств, а ему надо было быть на высоте.
Он вернулся в комнату. Женщина с широко раздвинутыми ногами продолжала лежать на диване. Она мастурбировала под музыку из радиоприемника и не услышала его шагов. Он отвернулся и снова ретировался в ванную комнату. Закрылся на защелку и улегся в ванну. Поездка в Щецин представлялась ему совсем иначе… Заснуть не получалось. Стало холодно. Он укрылся всеми полотенцами, что там были, но его продолжал бить озноб. Тогда поверх полотенец он накинул провонявший мочой халат, что валялся на полу. Несмотря на озноб, он вспотел, и время от времени на него накатывали приступы паники. Он никак не мог понять, чего боится, и от этого ему становилось еще страшнее. Промучившись около часа, он решил вернуться в комнату. Ему никак не хотелось оставаться одному.
В детстве он никогда не мог заснуть от страха после того, как мать кричала на отца, а тот ее бил. Потом отец их бросил, и скандалы закончились, но мальчику уже не хватало этого страха и этих дней, когда отец был с ними, и мать кричала на него, а на следующее утро надевала огромные солнцезащитные очки, чтобы скрыть следы побоев. Страх, когда отец возвращался ночью, а мать кричала, был все же лучше, чем новый, когда мать сидела в спальне одна и ждала отца, который так и не вернулся. Ремигий перестал бояться только когда узнал, что отец умер. Говорят, его похоронили на кладбище маленькой деревушки под Анкарой. Той самой, где он родился. Ремигий понял, что теперь отец уже никогда не вернется, и страх прошел. Но сейчас, лежа под кучей грязных влажных полотенец, он снова боялся и чувствовал необходимость прижаться к кому-нибудь, как прижимался к матери, пока был жив отец.
Он вбежал в комнату совершенно голый. Женщина спала, сидя на полу и опершись спиной о комод. Она громко храпела. Он подошел к краю комода, ухватил ее за руки и с трудом втащил на диван. Потом лег рядом и крепко к ней прижался. Почувствовал, что страх уходит, и через минуту уснул.
Утром следующего дня они втроем ели на кухне яичницу. Старушка улыбалась и иногда хватала куски с его тарелки, а женщина смотрела на него, как любящая жена после первой брачной ночи. Он мало что помнил, разве что момент, когда проснулся, чуть не задохнувшись, потому что его голова оказалась между ее огромных грудей.
Тут раздался громкий стук в дверь. Почтальон принес бандероль с лекарствами для старушки. Именно тогда отцу Ремигию пришла в голову гениальная мысль. Почему бы виагру и все прочее не получать бабушке Кунегунде? Здесь, в Щецине! Он попросил у женщины разрешения иногда навещать ее. Она была растрогана. Тогда он попросил разрешения заказывать на адрес бабушки свои лекарства от диабета. Он выписывает их из-за границы, потому что там они гораздо дешевле, но они часто пропадают, потому что в Германии на почте воруют. Не то что в Польше. Женщина расчувствовалась и на клочке бумаги написала ему адрес бабушки и номер телефона. Он сунул бумажку в карман пиджака, пообещал позвонить, как только доедет до Берлина, и встал из-за стола. Тарелку с остатками яичницы он пододвинул старушке, обнял женщину, попрощался с ней и направился к входной двери. Только на лестничной клетке, двумя этажами ниже, он почувствовал, что у него замерзли ступни, и понял, что забыл обуться.
Его подвела привычка снимать обувь, входя в дом. С онемечившимися турками такое часто случается: они разуваются, а потом уходят босиком. Ремигия это бесило. Он ненавидел в себе все турецкое и изо всех сил старался быть похожим на немца. Даже заплатил кругленькую сумму этнической немке из Казахстана, чтобы с помощью фиктивного брака сменить свою фамилию Баришалим на Гротц. А получив немецкий паспорт на фамилию Гротц — после двух лет препирательств с иммиграционной службой — заплатил еще большую сумму, чтобы та не создавала проблем при разводе и помалкивала обо всем этом. Он с трудом избавился от турецкого акцента и научился вести себя как настоящий немец: скрывать свои чувства, возмущаться налогами, каждую субботу мыть машину, сетовать на нарушение расписания электричек и высокие цены, демонстрировать раскаяние, когда речь заходила о войне, не забывая упомянуть, что он, «к счастью, родился позже». Он даже придумал себе родословную на четыре колена, начинавшуюся от прадедушки, который был «уважаемым государственным чиновником в Кенигсберге. Поэтому, — повторял он сам себе серьезным тоном, — я с детства уважаю всех, кто находится на службе у государства». Как-то раз он рассказал эту байку молодому полицейскому на Александерплац. Тот принял ее так близко к сердцу, что, составив рапорт, тотчас его отпустил. Хорошо, что этот полицейский не смог дозвониться до паспортного отдела, где хранились личные данные отца Ремигия, включая его настоящие имя и фамилию — до бракосочетания с Натальей Леонидовной Гротц из казахской Алма-Аты.
Он снова поднялся на пятый этаж. Женщина восприняла его возвращение превратно: бросилась на шею, принялась обнимать и целовать. Бабушка Кунегунда при этом хлопала в ладоши и нервно ерзала в своем кресле. Он высвободился из объятий и прошел в комнату. Нашел под комодом ботинки. Женщина, стоя на коленях, принялась их шнуровать. Минуту спустя она подняла голову и прижалась губами к его ширинке…
В Берлин он вернулся после полудня, чтобы вечером под личиной отца Ремигия снова, аки пчела, разносить свой «товар». В его планах была и психушка в Панкове.
Джошуа презирал наркодилера в сутане, но при этом не мог не восхищаться его приспособленческой хваткой. Отец Ремигий был подобен хамелеону, у которого отрастает оторванный или откушенный хвост, или мху, что распрямляется через пару дней после того, как по нему проехал асфальтоукладчик. Джошуа, с присущим ему стремлением к преувеличению, уверял, что отец Ремигий выжил бы где угодно, а если бы понадобилось, легко превратился бы из теплокровного млекопитающего в холоднокровного гада. Лично я не замечал у отца Ремигия приспособленческой хватки — лишь ловкость преступника уровня чуть выше среднего, пользующегося удачным стечением обстоятельств. Если у него и есть какой-то дар, так это умение манипулировать людьми и бессовестно спекулировать на их несбывшихся надеждах. Но этот дар для всех бесполезен. Даже для самого отца Ремигия. А он не кто иной, как обычный социопат.
— Скажи честно, Джошуа, — спросил я как-то, — не потому ли ты восхищаешься этим, в общем-то, опасным мошенником, что вы с ним в некотором смысле похожи? Оба всю жизнь прикидываетесь не теми, кем являетесь на самом деле: ты — евреем-неофашистом, а он — немцем. Он делает вид, будто забыл Аллаха, ты — будто открыл для себя Адольфа. Вы оба отказываетесь принимать себя теми, кем родились, и хотите быть самыми красивыми мотыльками на лугу. Но это не ваш луг, Джошуа. И вы не хуже остальных. Просто другие. И такими должны оставаться. Немцы презирают тех, кто хочет быть больше немцами, чем они сами. Даю руку на отсечение, что и ты, и он паркуете автомобиль только в разрешенном месте, причем гораздо чаще, чем сами немцы. Я прав? Вы научились идеально правильно произносить раскатистое немецкое «р», но это не помогает вам выразить свои чувства. Вам не хватает слов, вы путаете понятия, образы и контекст, потому что чужой язык никогда не будет вам родным, Джошуа. Никогда…
— А ты, гребаный полячишка, сам-то кем хочешь быть, мать твою? — процедил сквозь зубы явно задетый моими словами Джошуа. — Думаешь, все луга от Урала до Гибралтара польские, да? Вознесся выше всех мотыльков, расправил свои бело-красные крылышки и величественно взираешь на всех сверху! Ты со своим сраным польским национализмом ведешь себя в этом заведении как провокатор, так и знай. И не только я так считаю, пшек чертов…
Мне кажется, это был последний раз, когда мы говорили об отце Ремигии. Спустя несколько недель Джошуа мимоходом сообщил мне, что тот надолго уехал в Польшу, и никто, в том числе полиция, не знает точно, куда именно.
Когда уголь из нескольких тачек исчез в топке, а Норберт с Аленкой покинули котельную, мы медленно спустились с кучи угля вниз и закурили. Посредине черного пятна, рядом с печью, лежал белый веночек. Я склонился над ним и осторожно сдул с цветов пыль. «Мама будет на нас сердиться», — вспомнил я слова Норберта. Джошуа взял букетик из моей ладони и поднес к носу. Минуту спустя вернул его мне и сказал: