Музейный роман - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Годы шли, однако ничего в завёденном порядке не менялось. Благая цель — «не отдай ничего и никому, а при возможности и не покажи» — суровой значимостью своей и чистотой помысла явно одолевала статью «не убий» вкупе с остальными схожими, разработанными задолго до неё задачами. А тут — такое.
Однако пережили они тогда дичайшую выходку этой французской сучки на межгосударственном уровне — сдюжили, преодолели. Тем более что ни к назначенному часу, ни когда-либо вообще французская чета так и не явилась, обратив эти нечеловеческие усилия в пустой песок и лишний раз утвердив директрису в мысли, что лучшее место для шедевра — «могила». «Первая». А ещё лучше — «вторая», нижняя.
Прежде, до того французского аврала, сталкиваться лицом к лицу с распорядительницей подземных и прочих богатств Еве Ивановой не доводилось. Однако, случайно наткнувшись на неё в тот безумный день и робко поздоровавшись, она всё же успела немножко ощутить эту женщину, прощупать осторожным взглядом, незаметно повести рукой, чтобы коротко тронуть воздух, отлетевший от рукава её шерстянистого пиджака. В этот момент и почувствовала исходящий от той запах власти, безумную в одержимости своей устремлённость в вечность, ею же самой назначенную если не для себя, то уж точно для своих сокровищ. Она всё ещё испытывала неподкупную страсть к ним, оставаясь чуть более полувека носителем непререкаемого авторитета в области изящных искусств, неизменно числясь близким к власти и вполне патриотически ориентированным персонажем.
Нельзя сказать, что, случайно напоровшись в тот день на местную всесвятую, Ева Александровна отчасти пересмотрела своё отношение к людям, одержимо преданным делу. Она и сама, не хуже прочих, держала себя за человека мыслящего и порядочного — просто не случилось в её жизни ни закончить нормального ученья, ни занять место, достойное её трудолюбия или хотя бы половины ума. Жаль, не довелось и краткое свидание со Всесвятской продлить хотя бы на полминутки; в этом случае ей, возможно, отвалилось бы гораздо больше, чем та скупая картинка, известная каждому и так, без знания, не успевшая толком и возникнуть-то, чтобы закрепиться в глазах и далее излиться в сущностное, полезное, наводящее незримый мост от одного объекта жизни к другому. Или — смерти.
А ещё вполне возможно, явился бы кто-то третий, из мира призраков и теней, и сделал бы Еве знак, как бывало раньше. Правда, для этого надобна цель, нужда, причина. Это не возникает просто так, по бездумной случайности, в силу слепой к тому охоты или же нелепой забавы. Она ведь так и не научилась надёжно отделять бесовское, сомнительное, в котором порой сама же подозревала свой удивительный дар провидца, поисковика, угадывателя человеческих слабостей от даренных ей природой способностей и сил, глупости и ума, характера и манер — то есть от дара Божьего, чистого, неподкупного, не столь стремительного, как иногда случалось, когда выскакивало перед глазами, словно черти сыпались горохом изо всех дыр, торопя, заставляя поспешать, крича и тыкая не туда, куда надобно было всматриваться и думать, забивая глаза картинкой лживой и подлой, а голову — чуждым каким-то смыслом, не своим, не здравым, противным разуму, скользким, как уж, шатким, как безногий истукан. Да чего уж там — как сама она с палкой своей, отдельно от неё ходячей.
Если честно, хотелось всегда чистого, единственного, прозрачно доверительного сигнала из той дыры. Или даже напрямую, от самих небес. И чтобы ласкалась мысль твоя, от чего не устает мозг и не потеют руки, и всегда находится место состраданию, а не единственно догадке или же просто безучастно— холодной картинке, сооружённой по оголённому факту: мёртвый — живой, был — не был, мужик — баба, умрёт — выздоровеет, сам прыгнул — помогли, столкнули. И ещё куча всякого, не перечесть.
Нет, всегда хотелось чего-то иного, теплокровного, через чутьё высокое выстраданного, неспешно— прикосновенного к душе живой иль даже неживой, но всё равно настроенного на доброе и полезное для хороших, тоже добрых людей. Ведь есть же дыра над каждым, чёрная, невидной глубины, и сигналят, сигналят оттуда день и ночь всякое, каждому своё и разное, под причуды его подлаженное, а то и вразрез им, в обратку, наперекосяк мечтам и доброй воле, в иные законы вложенное, под другие желания заточенное, чужим болезням лекарственное.
«Кто же я, Господи… кто же я такая есть, — часто думала Иванова, в очередной раз размышляя о никчемности собственного дара, — отчего не становится мне легче и вольней, раз могу я то, чего не могут другие… Где же, где проходит та незримая черта, что отделяет пошлую сущность мою от благости и добра, зачем, для чего я сделана так и не иначе, для какой такой высокой нужды, на кой ляд она вообще дана мне, способность эта чёртова, раз даже саму себя не в силах я вылечить от этого проклятого вывиха. И вообще, кто я: медиум, ведунья, жрица, прорицательница, пророк, ведьма белая-ведьма чёрная или, быть может, примитивный в пошлости своей экстрасенс, каких пруд пруди? Или же просто нелепо материализовавшийся призрак, хромая сущность, путаная истеричка, пристроившаяся меж добрых людей, — фантом собственного больного воображения или даже чего похуже. А может, туповатая колдунья, время от времени позволяющая себе вольность поизгаляться над собственной слабостью, чтобы побыть, просуществовать какое-то время в образе жалкой хромоноги в недоделанном женском варианте?»
Со Всесвятской вышло пересечься лишь накоротке и всего однажды. Другой раз — тот вообще, можно сказать, не в счёт. Выписала матрона премию всему коллективу, помимо тринадцатой зарплаты, по результатам юбилейного года — девяностолетие музея — и лично в актовом зале каждому вручила праздничный конверт с айвазовским «Девятым валом» на тыльной стороне. Руку пожала. Улыбку выдавила, проходную, безразличную, — всё. Даже слабым ветром не дохнуло в тот раз от извечного пиджака её в жёсткий мужской рубчик. Оттого и не вышло Еве прикинуть точней, что там и как с жизнью-смертью, какие прогнозы на то и на другое: то ли тянучка эта бессмертная неизвестно сколько ещё продлится, то ли другое какое событие наступит, не дав от тянучки той окончательно устать.
— Приветики, Евуль! — раздалось слева.
Она обернулась. То была Качалкина, из четвёртого зала, соседнего, через стенку от её.
— Слыхала? — Та натягивала жакет поверх своего вполне бесформенного туловища. — Чуть не пол-этажа под них пойдёт, нашего. От края начиная и почти до седьмого зала займёт, с захватом до арки.
— А кого ждём? — вежливо отреагировала Ева Александровна, возобновив деликатное переодевание. — Снова французы? Под кого «под них»?
— Щас! — хмыкнула Качалкина. — Французы, те ещё с прошлого раза в обиженке, им там страховку какую-то таможня наша не подтвердила, сказала, лишку везёте, ввоз ваш на две хитрые единицы с вывозом не сходится. И лимит какой-то к тому же перебран, говорят, по общим каким-то там страховым деньгам, я не в курсе, вообще-то. — Она накинула на шею музейный шарфик, вывернув наружу пышный узел, и махнула рукой, демонстрируя всю безнадёгу по линии французской перспективы. — Под культурную реституцию отдают нас, которую наши ещё с войны от них поимели, а немцы через нас и нажили. Двухстороннюю. В общем, они — нам, мы — им. По специально утверждённому списку, около трёхсот рисунков каких-то и чуток масляных холстов. Название «Пять веков европейского рисунка» плюс чего-то ещё. Теперь покамест — первая часть, наша. После ихняя будет, у них же там, нашей в ответ, баш на баш. А в конце всех дел, ну, когда уже общественность последнее слово изрекёт, то уже решать будут, кто кому и почему и в обмен на что, чтобы вышло по справедливости.
— В каком смысле — по справедливости? — не поняла Ева. — Это они какую справедливость ищут, в чём?
— Ну как какую? — На этот раз уже Качалкина удивилась Евиному удивлению. — Они ж наше брали в войну, за просто так, не спросивши, товарняками отсюда везли, думали, всё им с рук сойдет, фашистам, все трофеи эти. А после, когда мы к ним пришли, то уже сами, не будь дураки, тоже подбирать у них стали, пока добивали, с музеев, с дворцов разных в ответ на их мародёрничество и беспредел. А теперь, когда мы с ними обратно насмерть задружились, то стали друг у дружки взаимное выведывать, насчет обоюдно хапнутого. Дошло до тебя, малахольная моя?
— И что в итоге?
— Что — а то! Весь вопрос теперь, кто кого обмишурит, мы их иль они нас. Сказали, называться будет по-особому — субституция какая-то, означает — сколько спёр, столько же верни любым другим искусством, и никак не меньше.
— Ну и для чего же мишурить в таком случае? — искренне удивилась Иванова. — Ведь мы же теперь друзья, коллеги по художественным ценностям, мы же, по сути, мир без границ, какая по большому счёту разница, в каком конкретно месте будут размещены произведения искусства. Запросила душа — иди, любуйся, наслаждайся. Всё равно ведь не на продажу. А если так, то при чём здесь баш на баш этот?