Музейный роман - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вернулся к машине, завёлся и резко сдал назад, разворачиваться. Этот его визит на Черкизовку стал последним. Он точно знал, что не станет интересоваться и прочим: похоронами, родственниками, поминками, где он, зная себя, не произнёс бы ни слова, даже если бы и попал в гущу траурных мероприятий. Они были нужны друг другу, хотя уже изначально считались чужими. Имелись контактные номера телефонов, было имя, имелось необходимое и достаточное умение соответствовать задаче и молчать, пока не спросят. А также иметь за это расчёт. Больше — ничего. Лёва вдруг поймал себя на мысли, что не знает, имел ли тот детей, мать, жену, или же в своей запущенке, чем-то даже удобной нанимателю, человек этот, носитель столь редкого мастерства, жил совершенно один, ни о чём таком не мечтая и никак не собираясь изменить свою жизнь. И главное — что никогда ранее Льва Алабина не интересовало, — бывал ли хотя бы иногда этот человек счастлив в редкие дни или же годá, хотя бы раз. Или это набившее оскомину выражение даже изначально не озадачивало его мозг, многолетне натруженный деланием работы для чужих, испитый сидением ниже уровня дворового асфальта, недобиравший дневного света и отзывчивого доброго слова. Или же то, что имел он, обслуживая Лёву и таких, как он, и являлось сутью его паскудной жизни и смыслом удивительного дара?
Всё постепенно спутывалось, смещаясь центрами и кренясь осями, обращаясь в мутное, но вполне съедобное варево из малонужных огрызков памяти, отходов воображения столь недавно ещё поразительных времён, из тех холстов, какие разворачивали перед ним и вновь сворачивали в никому и уже навсегда не нужные рулоны… Из бесчисленных мастерских, чердачных и подвальных, с адресами, с нарисованными на блокнотном листке схемами их поиска и засекреченным от остальных количеством ударов кулаком в обитую железным листом дверь — все эти картины-корзины-картоны-картонки и удавы-собачонки: акварели, масло, темпера, тушь, гуашь, коллаж, пейзаж, натюрморт, портрет, эскиз, набросок, фрагмент, панорама, сюжет, замысел, утрата, реставрация, то ли копия, то ли подлинник, то ли стоит денег, то ли задрана цена, то ли выдурит, то ли пролетит… Эти имена и эпохи, рисовальщики и живописцы, поддельщики и копиисты, попадалово и кидняк, угрозы и разоблачения, предъявы и возвраты… О, этот разнобойный антиквариат, эти шкапчики буль и бюро «Людовик», часы каминные золочёной бронзы и наручные «Вашерон Константин» начала девятнашки в корпусе из фуфлового золота… Эти бесчисленные пепельницы и подсвечники русского литья европейской формовки, а также екатерининское стекло, павловские стулья, мейсенский фарфор, ювелирка Фаберже и его же столовая посуда… О, эти капризные стили, эти бесконечно ревнивые художественные нравы, эти безудержные эпохи: романтическая, готика, Возрождение — Раннее, Высокое, Позднее, Северное… Эпоха Просвещения — барокко, классицизм, рококо, сентиментализм… Новейшее время — ампир, академизм, неоклассицизм, романтизм, реализм, импрессионизм и, наконец, модерн с его фовизмом, кубизмом, сюрреализмом, символизмом, конструктивизмом… Ну и прочее, уже по большей части дешёвка и дрянь, дерьмо пустое и ненужное, от застойного советского фальшака до ещё более бессмысленного современного псевдохудожественного пустозвонства…
Иногда, перебирая в мозгу станции и остановки, отмеряемые краткими и не очень перегонами собственной жизни, Алабин догадывался, что думает-то он, в общем, не так. Не совсем так. Но так он жил и потому привык, приучил себя не размышлять иначе. И оттого башка, намертво отвердевшая внутренностью, ни разу не подсказала руке дёрнуть красненький стоп-кран или же попросту выпрыгнуть из скорого на полном ходу, выкинуться наружу, чтоб сменить состав, пересев на тот, что идёт поперечно выбранному направлению, или уж, на крайняк, приземлиться в обратный, истребовав нормальную человечью плацкарту.
Но пока, если без рефлексий, — Лондон. Теперь уже было удобно вдвойне. Во-первых, бизнес-класс, что Лёва повышенно, не скрывая такого дела, любил, хотя каждый раз, когда приходилось летать за свой карман, чаще мялся, испытывая сомнения. В итоге предпочитал эконом, как все нормальные. Ну а во-вторых…
Во-вторых, имелось ещё одно направление в его многострадальной искусствоведческой судьбе, которое сам же он открыл и каковое мало-помногу несло устойчивую прибыль на всё той же культурно-обогатительной ниве. И это был Брюгге — пречуднейший и расчудесный Брюгге.
Но поначалу, ещё до этого бельгийского города, всё же был он, Лондон, снова и снова, его Лондон, тесный и неохватный, окутанный патиной многовековой истории и шокирующе ультрасовременный, — в ту пору лишь его собственный, поскольку каждый раз Алабин постигал его исключительно за свой счёт. Болтался по улочкам, впитывая, насколько получится, остатки рыцарского духа прошедших времён. В который раз вглядывался в величественные, наполненные привидениями старинные дома Большого Лондона. Непременно навещал и великолепный Вест-Энд с его искромётными спектаклями, после чего, если не валился от усталости, забредал в одну из узких улочек Сохо в поисках плотской утехи, где, по обыкновению, ставил галку, больше дежурную, нежели по существу истинно мужского дела. Там же, на острове его мечты, было и оно — манящее, зовущее, сцепленное с кишками и за кишки тянущее, — место, от которого Лев Арсеньевич никогда не уставал, сколько бы раз ни доводилось заново перепахивать ему его наделы и поля. Британский музей, воровски набитый артефактами, вывезенными со всего света, уникальными раритетами мистического Древнего Египта и Месопотамии, эллинистической Греции и Византии, прохладного европейского Средневековья и восторженного Возрождения. Вот ради чего приезжал и возвращался он в этот город вновь и вновь.
И всё же вырваться получалось не часто. Отвлекали лекции, подгоняли сроки публикаций, а ещё и отзывы, консультации, работа с аспирантами, выпуск общекафедральных работ. Это если откинуть ещё вечные тёрки с клиентами, мотание по городу от точки убыли до пункта промежуточной наживы и — далее по цепочке — к месту концевого навара. Ну и извечное — текущую куплю-продажу-перекупку-перепродажу. Оттого и девки, если случались, то не родного изготовления, а всё больше лондонские, на выезде.
Так вот, Брюгге. Было удобно. Теперь он приурочивал деловые поездки по линии «Сотбис» к вояжам в Брюгге — до или после завершения лондонской занятости. Что оттуда сюда, что наоборот — всего ничего: пронестись тоннелем под Ла-Маншем и добить малость посуху.
Надо сказать, было ради чего. В некотором смысле это был непаханый участок — по крайней мере, в те времена, когда он это дело разнюхал и уже начинал копать предметно. Ставку делал не на шедевры, поскольку в этом плане было уже на редкость чисто. Точней сказать, крепко почищено — до тошнотной неприязни к любым первооткрывателям. То есть относительно наличия высококультурной залежи открытие своё Алабин просто не рассматривал изначально. Живописные полотна старых мастеров, претендующие на то, чтобы рассматриваться как близкие к шедеврам в силу самого письма или же путём доказанного имени, выгребли другие умники, ещё задолго до него. Впрочем, такое обстоятельство даже помогало, никак не мешая его конструктивно продуманным изысканиям. Можно было, конечно, если так уж напрячься и войти в зону нехорошего риска, слепить и иную конфигурацию. Скажем, разработать версию псевдошедевров и возить их на русские земли руками самих же доверчивых покупателей, использующих его, Лёвин, гайд и его оплаченный профсовет. Тем более что он и так организовал уже серию поездок в Брюгге, культурологического характера, собирая в дорогу полубогатеев из новых, научившихся хорошо считать, полагавших, что брать товар напрямую много выгодней, нежели переплачивать перекупщику-ловкачу. Тут же — спец, человек надёжный, с опытом и именем, с учёной степенью и доцентской должностью в главном заведении этого профиля. К тому же с официальной приближённостью к «Сотбис» и всеми прочими приятными делу атрибутами, потрохами и запятыми. И то верно, уж коли не тянешь на новый «мерс», так гони из Германии секонд-хенд. Сам же гони, не ходи в салон, где наверняка нагреют, а после лишь крякать будешь в скипочку да нервы себе жечь, когда движок накроется и масло подымит.
Идея эта пришла в голову после кухонной эпопеи, которую Лёва пережил, когда ближе к концу девяностых обзавёлся наконец собственной квартирой на углу Плотникового и Кривоарбатского. Кухню подобрал просто чудо, итальянской выделки, тёмно-синего колера, с матовым стеклом, тусклым хромом и краснодеревянными вставками. Хай-тек и всё такое. Да только потянула кухня та на двенадцать тыщ живых евро: равноценно, не к ночи сказано, паре-тройке холстов кисти неизвестного мастера, если брать на месте, в Европе, тянущих на век, скажем, девятнадцатый, типа того. Качество будет — никакой атрибуции не надо: задохнёшься уже от самого факта обретения работы где-то там на честной родине тамошнего художника, где не только холст — кирпич, под которым сделка пройдёт, страдать и стонать будет от такой потери, сыпля тебе на голову пыль далёких чужеземных веков. Плюс к тому убойная рама в качестве бонуса от некорыстолюбивого продавца.