Жизнь и судьба: Воспоминания - Аза Тахо-Годи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Музей Народоведения мы воспринимали как продолжение нашего дома. В музее директором отец (он один из его основателей, после проф. Б. М. Соколова). Там у нас много знакомцев и среди сотрудников, и среди экспонатов, и там представлена особенно близкая нам домашняя обстановка дагестанских саклей, ну совсем все настоящее — а оно так и было: те же ковры, мутаки, кувшины, бурки, черкески, платки и великолепное оружие. Мы ведь в свое время видели это своими глазами в Урахах, а башлыки и бурки отца мама обычно выносила на балкон проветривать каждую весну (их ведь никто уже не носил, оставалась только память). А что касается кинжалов, то у нас дома они большие и малые, детские, — висят на коврах и покоятся в сундуке. Правда, ружей и пистолетов кремнёвых дома нет, но у брата ружье монтекристо, а у папы под подушкой револьвер — ему разрешено.
Главное, что музей расположен в прекрасном парке, который, как мы слышали, называется Нескучным. Старинный скромный Нескучный дворец стерегут у парадного входа не львы, а, как мы выяснили, пумы. Это наши друзья, и мы гордо восседаем на них, особенно младший брат, который быстр, непоседлив, самостоятелен и норовит окунуться в красивый фонтан, веющий прохладой в жаркие дни, когда мы там в основном и прогуливаемся. Меня кто-то фотографирует, может быть, писатель и друг отца Роман Фатуев, влюбленный в Дагестан, а может быть, и художник Ростислав Барто. И прямо у переливающейся через край водяной чаши фонтана. Волосы растрепаны, падают на плечи (косы остригли после скарлатины), белая кофточка, заколотая симпатичным черным маленьким слоненком. В Москве мода на разноцветных слоников, изящно вырезанных из кости, и у мамы на летнем берете из крепдешиновой мозаики тоже такой забавный черненький слоник — дамы тогда все носили, начиная с весны, шляпки и береты разных форм, с непокрытыми головами не ходили. И легчайшие перчатки прозрачные на руках — держались чинно — впрочем, отвечаю только за круг наших знакомых.
Увы, прогулки к фонтану и пумам закончились, как и все заканчивается. В старинный дворец вселился важный хозяин — Президиум Академии наук СССР. В 1934 году по велению правительства Академию перевели из Ленинграда в Москву, чтобы наука была ближе к властям, а главное, к ЦК ВКП(б).
Но у нас еще был дружественный музей на Волхонке. Он назывался красиво — Музей изящных искусств (а о том, что в старину он носил имя царя Александра III, старались не вспоминать). Мы знали, что музей основал замечательный человек, профессор Иван Владимирович Цветаев (о поэтессе Марине — понятия не имели). Да как же не знать, если это имя выбито на одной из мемориальных досок фасада, а на другой — фамилия архитектора, Клейна (у него два имени, что непривычно, Роберт и Роман). Но отец, закончивший в 1916 году Московский Императорский университет, рассказывал о музее, в который ходили студенты филологи, историки, искусствоведы на практику, да и всякий уважающий себя студент других факультетов бывал в этом родном для своей alma mater замечательном музее.
Для нас, детей, этот музей — тоже своеобразный дом, почти такой же, как наш, на родине, только более важный. Хотя он и уступает сказочному Эрмитажу, но так ведь и должно быть. Эрмитаж мы тогда, конечно, не посещали, но одни рассказы взрослых чего стоили! А главным лицом в Эрмитаже мы считаем знакомого нам академика И. А. Орбели, от которого папа привозит замечательные альбомы и открытки. Их мы бесконечно рассматриваем, наслаждаясь во время какой-нибудь легкой простуды, — школу пропускаем законным путем. В Эрмитаже я в то время не была, а за «свой» музей обижалась, когда говорили, что там слепки, что он учебный при Университете.
Особым вниманием моим пользуются в это время великан Давид (хотя по преданиям он был мал ростом), а также все, что связано со Средними веками и Возрождением. Но трепет и особое чувство важности вызывает сумрачная египетская коллекция. Интересно, что античность, которая вошла в мою жизнь при А. Ф. Лосеве, в юности меня мало трогала, хотя всех богов знала, много о них читала и в залах музея на них смотрела. Однако античность казалась такой ясной, открытой, совсем не таинственной, солнечной, дневной, что не вызывала вопросов. Все как будто понятно, и особенно растолковывать нечего. Только через много лет, учась у Алексея Федоровича, я поняла, как обманчива эта безупречная, гармоничная античность, какие тайны и бездны скрываются в ее мраке — заглянуть страшно.
С тех пор, работая со студентами, изъясняя им классическую поэзию или мифологию, я учу их не только смотреть на дневной, солнечный покров античного мира, но приподнимать этот покров, пробираться по темным, глухим, зловещим закоулкам и спускаться на самое дно этих гибельных глубин.
Может быть, поэтому Египет всегда мне интересен, и я понимаю усмешку египетского жреца в «Тимее» Платона, когда он снисходительно посматривал из своей тысячелетней вечности на мудрого грека Солона и вообще на греков, как на детей, «юных умом».
Но, видно, у кое-кого из моих родичей тоже была некая тяга к изучению малоизвестных науке фактов, залегающих в глубинах, к поискам загадок, требующих решения. И возможно, то, что мне не удалось научно заняться Египтом, восполнилось моей двоюродной сестрой профессором Аллой Ивановной Еланской (дочерью тети Китти и Ивана Ивановича, охотника на фазанов), известным исследователем коптского языка, и ее мужем, видным египтологом Олегом Дмитриевичем Берлевым[79].
Всегда вспоминаю моих любимцев в Музее изящных искусств. Почему он стал имени Пушкина? Из-за юбилея в 1937 году. Не лучше ли было — И. В. Цветаева? А Пушкин здесь совсем не при чем. Любуюсь двумя конными бронзовыми статуями двух кондотьеров. До сих пор люблю перечитывать великолепную книгу графа Гобино «Век Возрождения» с беспощадными картинами хищнической природы героев этой блестящей эпохи[80]. Два бронзовых всадника — Гаттамелата работы Донателло (Падуя, 1453) и Бартоломео Коллеони работы Веррокио (Венеция, 1483) — а скульпторы-то знаменитые — предстают в музее рядом, как два близнеца по духу и крови: суровые, коварные и величаво-мрачные — подлинное воплощение беспокойного кватроченто.
Когда через десятки лет я увидела на Братском кладбище в Риге застывших в вечности мертвых всадников на мертвых конях (скульптор Карл Заале), в их мрачной величавой недвижности я ощутила отблеск давних бронзовых кондотьеров.
Около моего отца часто бывают молодые писатели, ученые, художники, которым он помогает. Некоторые из них становились нам близки. Так, например, писатель Роман Фатуев и его жена Галина Федоровна. Роман Максимович научился у нашего отца любить Кавказ, ездил не раз в Дагестан, записывал народные песни и сказки, вел путевые заметки, памятные книжки. Галина Федоровна — типичная писательская жена, деловая, весь день при пишущей машинке, весь день на телефоне: надо знать все новости и интриги товарищей по перу. Она спорит с издателями, выбивает авансы и гонорары, курит непрерывно, говорит басом и очень добрая, внимательная, любящая жена и друг. Супруг же ее — полноватый, неповоротливый, близорукий (в тяжелых роговых очках), спокойный, молчаливый и не вмешивается ни в какие дела. Работает. Пишет. Есть у него среди близких соседей прозвище — «барин». Он не обижается.
Сказывается, видимо, его происхождение. Фатуев — псевдоним, фамилия его жены, сам он сын богатого человека, ушел из дома, увлеченный новыми идеями; пробиваться ему было трудно, а с помощью моего отца он вошел в удивительный мир Кавказа и Дагестана. Кончилось тем, что близкие связи с моим отцом закрыли ему после ареста отца «путь вверх». Хорошо, что не арестовали.
Фатуевы жили в большом бывшем доходном доме № 15 на Малой Никитской, в одной комнате огромной квартиры, где меня поражал невероятно длинный коридор. К его потолку подвешены велосипеды, лыжи, корзинки, а по стенам теснятся сундуки. В один из них, принадлежащий супругам Фатуевым, в 1943–1945 годах, когда поздними вечерами я возвращалась из Большого зала консерватории (где я бывала с Л. В. Крестовой, В. Д. Кузьминой, М. Е. Грабарь-Пассек), я прятала единственные нарядные черные туфли — наследие мамы, чтобы при следующем походе в консерваторию забежать и надеть их. Дело в том, что туфельки были миниатюрные, мне вполне впору, но тащиться в них в общежитие на Усачевке… Я бы не дошла! Был даже такой случай, что, выйдя из консерватории, в темноте я сняла их и так побежала в чулках на Малую Никитскую. Что делать? Вспоминаю французскую пословицу, любимую мамой: «pour être belle, il faut souffrir» («чтобы быть красивой, надо страдать»). Вот я и страдала.
После ареста папы я частенько ночевала у Фатуевых, на полу под окном между книжным шкафом и письменным столом. Очень удобно: угол закрыт с трех сторон, только ноги немного выглядывают, а так — ничего. В войну, когда все уезжали, Фатуевы остались в Москве и поселились временно в соседской комнате, куда соседи снесли свою дорогую антикварную мебель и рояль. Через много лет Роман и Галина поселились в писательском доме на Аэропорту, но Роман вскоре умер, а Галина Федоровна принимала меня в комнатах, уставленных антиквариатом, с круглым столом из наполеоновской мебели. Галина Федоровна была такая же громогласная, бодрая, но вскоре и ее не стало.