Мон-Ревеш - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что тебе мешает остаться здесь? Остаться на год, на десять лет, навсегда, если ты этого захочешь. Послушай, может быть, ты примешь теперь от меня в дар Мон-Ревеш, раз уж выяснилось, что у него нет никакой коммерческой ценности и его можно включать или не включать в контракт, ничего не меняя в условиях продажи?
— Ты забываешь об одном, дорогой Флавьен: чтобы жить в таком домишке, не рискуя, что крыша упадет тебе на голову, надо ежегодно тратить не меньше тысячи франков на ремонт, а своим пером, при условии, что буду трудиться непрерывно, я зарабатываю самое большее тысяч шесть. Ты думаешь, стихи приносят доход? Я не могу удержаться и пишу много стихов, а моя проза не возмещает мне время, затраченное на них.
— Ну что ж! Пусть этот замок остается нам обоим. Я берусь содержать его в порядке, укреплять стены…
— А двери и окна? На тех, что со стороны деревни, можно сэкономить, но те, которые выходят во двор… Это же кружево!
— И это мое дело, раз я вменил себе в обязанность остаться владельцем бабушкиного дома. Давай заключим сделку: ты будешь, пока жив, пользоваться этим домом, не беря на себя ни расходов по его содержанию, ни налогов, а я буду время от времени наведываться сюда, чтобы пофилософствовать с тобой или покурить… Ты умеешь варить пунш? Здесь есть все, что нужно.
— Да, умею. Но материалистическая идея, которая пришла тебе в голову, вернула меня к действительности, — добавил Тьерре, наливая воду в чайник. — На какие средства я буду здесь жить? Ты ведь не должен кормить меня. Мы продали наши земли (видишь, я уже говорю так, будто владею Мон-Ревешем), и я не хочу проедать камни моей башни… A-а, постой! Мне пришла в голову одна мысль! Я ведь уже хорошо знаю все закоулки моего жилища!
Он открыл один из ящиков бюро розового дерева и вынул оттуда маленькую книжечку, не очень-то красивую, — простую книжку для записи кухонных расходов, но чистую и даже надушенную амброй, как все, что хранилось в ящиках канониссы.
— Год тысяча восемьсот сорок шестой, — сказал он. — Прошлый год. Записи за неделю… Памятка Манетты; расходы на стол: двенадцать ливров, шесть су… Не может быть! За неделю? Посмотрим! От такого обеда может бросить в дрожь! Меню на десятое сентября! Смотри, это сегодняшний день: курица, форель, взбитый омлет… Меню на одиннадцатое сентября: карп, куропатка, рисовые крокеты… А завтраки, о них вообще ничего не говорится! А нет, вот они! Завтраки делаются из остатков обеда, молока, яиц… Смотри: пряности, мыло, свечи… Манетта — воплощенная честность! Моя привратница считает мне свечи вдвое дороже… Питание, топливо и так далее и прочее — сто четыре, сто два, сто пять франков в месяц… В год немногим более тысячи двухсот ливров…
— Земли Мон-Ревеша приносили две тысячи, и бабушка экономила.
— Слава богу! Я тоже не буду тут жить, как Санчо на своем острове[34]! Ну конечно! Флавьен, я проведу зиму здесь: истрачу двадцать пять луидоров и вернусь в Париж растолстевший, да еще с тремя томами, не проеденными вперед; я разбогатею… И если ты готов мне верить, оставайся тоже со мной: ты отдохнешь от высшего общества, омолодишь себе кровь и душу и женишься на одной из барышень Дютертр, чтобы получился счастливый конец.
— Которую из них ты мне уступаешь? — смеясь, спросил Флавьен. — Ох, до чего же невкусный у тебя пунш! Ты мне оставляешь Натали или Малютку?
— Говорят, Натали пишет превосходные стихи?
— Фу!
— Вспомни, пожалуйста, что я тоже пишу стихи и постарайся хотя бы скрыть свое презрение.
— Дорогой мой, я скорчил гримасу от твоего пунша. Я люблю стихи и знаю, что Натали пишет совсем неплохо.
— И она хороша собой! Как королева десятого века!
— Косы вокруг головы! Я это ненавижу. Но все равно, стихи ее прекрасны.
И Флавьен зевнул.
— Значит, ты их знаешь?
— Понаслышке.
— Мне кажется, ты предпочитаешь Малютку!
— Бедная девочка! Она очаровательна. Я помещу ее в пансион до совершеннолетия.
— Так это Эвелина? Эвелина, амазонка, властительница моих дум?
— Я не хочу, чтобы она стала тебе противна, но моя жена никогда не будет ездить верхом: она слишком напоминала бы мне моих любовниц.
— Тогда… это госпожа Дютертр, прекрасная Олимпия?
— Дорогой мой, ты ведь говоришь о женитьбе! Не могу же я жениться на госпоже Дютертр!
— Но ты можешь любить ее.
— Я? Любить женщину, которая не будет мне принадлежать? А мое стремление к господству, что ты полагаешь делать с этим?
— Мне кажется, ты только притязаешь на него; а на самом деле у тебя, по-моему, самый ровный и самый счастливый характер.
— Возможно. Но я хочу владеть тем, что мне нравится; а то, чем я владею, не хочу делить. Поговорим о тебе: ты должен остаться здесь.
— Почему?
— Потому что тебе следует жениться на Эвелине.
— Опять-таки почему?
— Ты влюблен в нее.
— Ты серьезно меня об этом спрашиваешь?
— Я не спрашиваю, я это утверждаю.
— Флавьен!
— Тьерре!
— Неужели ты думаешь, будто я могу быть влюблен после всего того, что ты сказал?
— Да.
— Значит, до сих пор я ошибался в себе?
— Нет, ты себя обманывал.
— Ну, знаешь ли!..
— Да, мой дорогой, у меня есть все основания разоблачить твои увертки и плутовские шуточки.
— Вот оно что! И каковы же эти основания?
— Достаточно назвать одно, самое серьезное: я тебя уважаю и люблю.
— Ты сказал мне эти добрые слова впервые, а мы знаем друг друга тридцать лет!
— Да, но уже тридцать лет, как это тебе известно, и просто не к чему повторять это сегодня.
— Прости меня, Флавьен, — пылко протягивая ему руки, сказал Тьерре, — но я никогда в это не верил.
— В самом деле? — удивился Флавьен. — Очень нехорошо! — И он заколебался, прежде чем взять руки Тьерре, но, поразмыслив, горячо пожал их. — Да, ты недоверчив, то есть несчастен, я должен простить тебя.
— Что ты хочешь? Я сын вашего поверенного, а ведь это так мало значило в глазах твоей семьи — сын провинциального адвоката! Мы вместе начали учиться, но между нами была и разница в возрасте. Я старше тебя на четыре года; меня унижало то, что я начал так поздно и в школе сидел на одной скамье с ребенком, которому богатство заменяло раннее развитие.
— Значит, больше страдать должен был я, начавший с той же отправной точки и так сильно отставший.
— У меня был разум, соответствующий моему возрасту, и воля, свойственная моему роду, вот и все. Когда я окончил коллеж, ты был уже мужчиной, а я всего лишь школьником, плохо одетым, неловким и застенчивым.
— Да, меня забрали из коллежа, где я ничего не делал в то время, как ты отличался в науках, и заставили жить в замке; там я обучился фехтованию, верховой езде и искусству завязывать галстук. Ты, наверно, очень восхищался мной?
— Признаюсь, да; я себя стыдился.
— Потому что — хотя ты был гораздо больше мужчиной, чем я, — во многих отношениях ты оставался еще ребенком. А я был совершенным мальчишкой и презирал твою латынь и греческий, которым сегодня завидую.
— Ты не очень-то высоко ценил меня, я это чувствовал. Я тебя почти ненавидел и тем не менее завидовал тебе.
— А я — вот в чем разница, и я это прекрасно помню, — я любил тебя.
— За что же?
— Не знаю. Мои родители считали тебя самонадеянным и глупым. Это меня огорчало, я знал, что ты умен.
— Значит, твои манеры доброго малого по отношению ко мне были не только вежливостью, не только обходительностью?
— Нет, это была потребность в справедливости. В каком-то смысле мне хотелось бы, чтобы ты был менее учен, менее самодоволен; но когда люди не желали воздавать должное твоему уму, твоей гордости, твоей прямоте, меня возмущала их несправедливость.
— Но потом, Флавьен, когда мы снова встретились, уже молодыми людьми, а затем взрослыми мужчинами, не было ли у тебя больше желания покровительствовать, чем симпатии ко мне?
— И то, и другое, милый друг.
— Но ты должен был достаточно знать меня и понимать, что мысль о покровительстве человека…
— Менее знающего и менее умного была бы оскорбительной для тебя. Так ведь, не правда ли?
— Ну что ж, будем откровенны — да. Разве у тебя нет других неоспоримых преимуществ? Ты красив, как античный охотник, а я худ и черен, как писец. Ты знатный граф, а я ничтожество, вроде любовника госпожи Элиетты. У тебя есть грация и непринужденность; благодаря им ты часто ведешь беседу лучше, чем я, и не утруждаешь себя при этом, а я лезу из кожи, хоть и не показываю виду, чтобы обуздать одушевление, которое могут принять за напыщенность, сдержать иронию, которую могут счесть дерзостью. Ты всегда знаешь меру словам, а я — только меру мыслям. Условности тебя не стесняют, а я от них задыхаюсь; наконец, ты мог бы быть глупцом, и никто бы этого не заподозрил, а меня могли бы счесть безумцем, хоть я весьма разумен. Поэтому прости, что я бывал иногда тщеславен, думая, что владею сутью, а ты — формой. Сегодня все повергнуто в прах твоей откровенностью; я так мелок по сравнению с тобой!