ХРОНИКЕР - Герман Балуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Славка постоял с безумным лицом и вдруг сел прямо в мокреть:
— Правильно отец говорит: «Мало я тебя бью — вот чего я боюсь, Славка. Так ведь и вырастешь дураком». И бить надо было, и бить, и бить! — заунывно завыкрикивал Славка, изо всех сил стукая себя кулаками по голове. Он всхлипнул, высморкался в траву и с удивлением посмотрел на никчемного белобрысого ханурика, спутавшись с которым, он за один день наделал столько позорных глупостей: ушел с уроков, угнал чужую лодку, да еще упустил ее, да еще остался теперь на утопающем острове. — Ты откуда на мою шею взялся? — взвыл он с тоскливым недоумением. Ему как в глаза ударило: беретик ушитый фетровый, в затоне не виданный, да тужурочка из драпа пальтового с золотыми пуговками, да брючки из суконной юбки, почти не ношенной, да сандалеты желтые — чужой, чужой! — Славка цвикнул сквозь зубы, но плевок получился дохлый, и это расстроило его окончательно. Он встал и молча пошел к острию Стрелки, куда обычно приставали затонские, приезжающие на ночь половить здесь раков. Но сейчас-то какие раки?! Льды еще, льды!
Этот, в сандалиях, повлекся за ним, Славкой, и вид у него был до того противный, покорный, что Славка не выдержал:
— Че ходишь за мной! — зло крикнул он, остановившись. — Вон иди, еще кувыркайся — пока не затопило! А то потом уж негде будет... «Гоп-со-смыком»! — процитировал он эвакуированного и зло, горько засмеялся. — Расскажи еще, как хотели тебя повесить! А зря не повесили. Сейчас не сидел бы я тут с тобой! Ага-га-га-га-а! — сложив ладони рупором, внезапно завопил он в сторону затона. Пролетев метров двадцать, крик его упал в воду, которая у берега, как нож, блестела, а дальше терялась в быстро надвигающихся сумерках и лишь изредка выказывала себя, вдруг всплескивая среди сумрака, как белая рыбка. — А услышит — так, может, еще хуже! Может, этот, у которого лодку угнали, ходит там, вынюхивает... Гадство! Ты знаешь, что у нас в затоне за такое делают?! — спросил он свирепо, подошел и схватил белобрысого за грудки. — Убивают, понял?! — Он машинально пощупал дорогой шерстистый драп тужурочки и обтер ладони о драные, грязные, собранные ремешком, широкие братнины штаны. — Набежали! Эвакуированные!.. А теперь что делать будем? — крикнул он, как глухому. — Ну? Че вылупился? Э-ге-ге-ге! — воззвал он в сторону затона. Но там уже было так темно и чуждо, что даже странно было туда кричать. Все там смазалось в толстую мрачную полосу, верх которой с громадными, как бы шагающими по краю Набережной осокорями был еще отчетливо виден на фоне зеленовато-прозрачного уходящего неба, а низ тонул в черноте наступившей внезапно ночи, которую тут же стали прокалывать рабочие, быстро исчезающие огоньки. В затоне соблюдалось строжайшее затемнение, и поселок за громадой осокорей затаился среди черноты.
Вокруг ребят стало страшно и незнакомо. Со всех сторон сильно журчало; всплескивали вырывающиеся из-под проплывающих льдин тальники; оставшийся в их распоряжении остров выделялся среди всеобщего движения неподвижностью, и угадывалось, как мало этой неподвижности уже оставалось. Среди волглой, сжимающейся суши торчало рогулькой жиденькое двухметровое деревце, и Славка сел под ним, скорчился и замер черной неподвижной кочкой.
Он быстро угрелся в толстом, как пальто, отцовском пиджаке, и проснувшийся было голод тоже вдруг успокоился, как будто тоже свернулся клубком и задремал. Стало хорошо, уютно. Он вспомнил лица своих и подумал, что и отец, если вернется с фронта, и мать, и старший брат, и сестренка Верочка — они его будут помнить до самой их смерти, как помнили и умершего младенца, и умершего деда, и многих прежних в роду Грошевых, и потому те тоже как будто жили, только уже не хотели есть. А сейчас своим будет даже облегчение: одним ртом станет меньше. Уже через несколько дней они будут говорить о нем с благодарностью. И, может быть, как раз благодаря ему и выживут. Эта мысль согрела его, наполнила спокойствием и тихой гордостью. Глаза его сами собой смежились, и он стал уходить в себя, в свое тепло. Все сорное ушло из его памяти и только немного беспокоило воспоминание о ножичке с тремя лезвиями и перламутровыми боковинками, который он подобрал прямо из-под ног возившихся и гоготавших пароходских и зарыл его возле сарая, и теперь он там так и сгниет. Ему ужасно жалко стало ножичка, и он уже никак не мог от него отвязаться: так и видел перед глазами. А тут еще постепенно проникло в сознание, что на затонском берегу, во тьме, кто-то зовет. Голос долетал слабо, и что кричали, было, конечно, не различить, но столько жуткого, тоскливого, волчьего было в этом проходящем сквозь вздохи завода и шипение каравана слабом вопле, что Славка поднял голову и разлепил веки. В глаза смотрело звездное небо. Он уловил шевеление, скосил глаза, увидел темную фигуру столбиком стоящего эвакуированного и вспомнил о нем.
— Базлает кто-то. Случаем не тебя?
— Нет, что ты?! — поспешно открестился белоголовый.
«Во, никчемный, — подумал Славка, закрывая глаза, чтобы не видеть воду, которая ластилась уже метрах в пяти... — Не понимает, что через час утопнем». Славке стало даже смешно. Ему и вообще-то все городские представлялись каким-то мусором: чего там у них? Ни простора, ни воли, ничего не умеют — зачем живут?! Вот и этот: умирать надо, а он стоит виноватой козой.
А Лешка и в самом деле чувствовал себя виноватым. Ему было неловко и мучительно оттого, что он ничем Пожарника утешить не может. А как ему хотелось хоть чем-то Славке помочь. Он молчаливо обожал это маленькое строгое чучело за суровую правдивость, солидность, рассудительность. Это был его первый учитель, и каждое его слово было для Лешки откровением. Все, чему Лешка был обучен, оказалось не нужным для жизни. А все, что нужно было для жизни, знал молчаливый и рассудительный Пожарник и веско, деловито делился с ним. Так, если бы не Славка, разве бы сумел Лешка сам отковать сегодня лодку, разве бы рискнул выйти один в разлив? Нет, конечно. И нечего об этом зря говорить! Славка отковал, и Славка выгреб, и только тогда открылась Лешке синяя красота половодья, только тогда открыл он холод, которым обдает тебя проплывающая рядом льдина, и солнечный блеск молодой воды, и грандиозность ожившего, сопящего судами каравана, и горечь набухающих клейких почек, и пробу сил буксиром «Герцен», который чухал, а затем бешено молотил плицами, привязанный буксирным тросом за осокорь. Пожарник открыл для него этот чарующий мир, и хотя Лешка понимал, что остров, на котором они сидят, затопляется, его это как-то не трогало, потому что открытие нового мира повлекло за собой и другое открытие: что он бессмертен. А значит, и Пожарник напрасно мается, потому что раз он с Лешкой, чего ему чего-то бояться? И ему ужасно хотелось сделать Славке что-то приятное, как-то его развлечь.
— «Еш-а-а-а!» — в последний раз, совсем уже слабо, прорвался сквозь вздохи завода и каравана сиротский рыдающий смертный крик и, постояв над водой, истаял.
Лешка замер, весь сжался; душа его обливалась кровью, когда он слышал этот умоляющий, выворачивающий его наизнанку голос. Он представлял, как обезумевшая от его нового исчезновения, страшная, слепая в своей горести, бредет сейчас его мать по берегу, пугая своим видом и внезапным нечеловеческим криком натыкающихся на нее в темноте рабочих. Но он не мог открыться Пожарнику, которого никто не звал, не искал, и тем самым как бы признавалось, что он менее ценен, чем Лешка. И вот этого Лешка никак не мог допустить. Он слишком уважал своего учителя, чтобы сделать ему больно. Лучше уж, в конце концов, погибнуть вместе, чем унизить его.
— Дурак лопоухий! — вдруг вскочил и пошел на него, тряся кулаками перед носом, Пожарник. — Ведь это ж тебя кричат?
Лешка было замотал головой, но Пожарник с омерзением от него отвернулся, закричал в ладони, как в рупор:
— Э-ге-ге-ге! — Он прислушался, далеко ль ушел звук, повернулся к Лешке: — Давай базлай!
Они покричали вместе, но их крик замирал где-то на середине разлива. Стало ясно, что если со стороны затона звуки идут к ним отчетливо, то от них сквозь шумы каравана никакой крик все равно не дойдет.
— Ой, дурак! — сказал Славка. Он попытался нашарить в темноте хоть что-нибудь на костер, но одна сырая травка шерстилась под руками. — Почему ты такой дурак? — Славка сел, захлестнул грудь распущенными рукавами отцовского пиджака и стал неподвижен.
Лешка упал духом. Это отчуждение друга и учителя было для него невыносимо. Он увидел, что Пожарник стал как чужой, повернулся и молча пошел в глубь острова.
Со всех сторон сильно журчало, отблескивала вода.
Проплывающих льдин уже не было видно, только слышалось, как из-под них выхлестывают, чиркая и буравя воду, подмятые ими на ходу тальники.
Ярко вызвездило.
Звезды лезли сквозь чащу темнеющего среди воды, как туча, дуба, и Лешка остановился пораженный, глядя на звездный дуб. Он сделал шаг и упал, запутавшись в расстеленной на траве сетке. И пока возился, выпутываясь из нее, разогрелся, оживился, забыл, что горько унижен Пожарником, закричал, что попал в сети. Славка тотчас появился из тьмы, — с длинными, до колен, руками, с торчащими ушами драного, разъехавшегося малахая.