Ноа а ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так значит, ты живешь здесь.
— Да, — ответила я ему, и мы поднялись по каменным ступеням. Было заметно, что Кьетансиньо получает удовольствие от всей ситуации, что возраст этих стен придает некую торжественность моменту; он казался довольным, хотя и не произнес ничего, что подтвердило бы мои догадки. Но было нечто, что угадывалось по блеску его глаз, по движениям головы, которая поворачивалась во все стороны, желая разглядеть все до мелочей, по слабому изгибу губ.
Мы вошли в дом, оставив плащи на подставке для зонтов у входа. Кьетан провел рукой по резным головкам, украшавшим комод в холле, проверил ногой мягкость ковра, потом, опершись локтем о косяк двери, ведущей в коридор, сжал кулак и положил на него голову; затем нахмурил лоб, опустил голову ниже и, закатив глаза, как Клиф Монтгомери, сказал мне:
— У тебя очень красивый дом. Он твой?
— Сейчас да, — был мой ответ.
— Так ты, значит, из…
— Что ты хочешь на ужин?
Пока я готовила, он прошелся по дому, порылся в библиотеке, поставил на проигрыватель пластинку, а потом сел читать журналы. Я уже начала было спрашивать себя, как так получилось и для чего я его пригласила, когда он появился в кухне, накрыл на стол и помог мне с готовкой ужина. Мы поужинали и стали танцевать. Насколько я помню, мы много говорили, и наступила ночь.
— Если бы у тебя нашлась свободная кровать, я бы остался переночевать.
Это было логическим завершением: теперь я знала, для чего я его пригласила. Я приготовила ему постель, показала, где находятся ванная и туалет, выключатели, холодильник, кофе, кофеварка и все то, что ему могло бы понадобиться, если он вдруг встанет ночью или утром раньше меня. Мы еще какое-то время поговорили, а потом каждый отправился в свою комнату.
Я заснула в ожидании его появления в моей постели и проснулась в уверенности, что он там. Но это было не так. Когда я проснулась, было около десяти часов утра, и в доме царила полная тишина; я вышла из спальни и постучала ему в дверь, нежно прошептав спасительное «вставай, лентяй»; ответа не последовало. Тогда я открыла дверь, ожидая застать его спящим, и обнаружила пустую и уже убранную кровать. Я довольно резко закрыла дверь и направилась на кухню.
Записка на столе объясняла отсутствие необходимостью быть на работе, выражала радость автора по поводу того, что он встретил меня и провел ночь в таком прелестном доме и намекала на новую встречу: «Мы непременно увидимся, можешь не сомневаться», и заканчивалась: «Твой…», далее следовала подпись того, кто был ответственным за столь великолепную ночь. Подпись меня удивила, но не стоит сейчас вспоминать о такой ерунде. Посуда после завтрака была тщательно вымыта и убрана, а для меня был накрыт стол. Придя в восторг, как школьница, что никак не соответствовало моим двадцати с лишним годам, я обхватила сама себя руками и, сделав несколько экранных па по кухне, вздохнула и сказала громким голосом, чтобы не оставалось никаких сомнений:
— Настоящий джентльмен.
В последующие недели я два-три раза заходила в «Тамбре», но Кьетана там не встретила ни разу. Говорить-то мы говорили с ним обо всем, но только не о нас самих, хотя иногда у меня и возникало ощущение, что на самом деле Кьетан говорил только о себе. Шла ли речь о Хо Ши Мине, или об ИРА{16}, двух его самых излюбленных темах, беседа, не завершившись, возвращалась к нему, неизменно сводилась к нему, проклятой лягушке! Я не знала, где его искать, а наша встреча вселила в меня тревогу и беспокойство, и мне хотелось, было просто необходимо найти его. Но этого не случилось, и через месяц я уже совершенно не мучилась от того, что не могу с ним увидеться; по правде говоря, к тому времени меня занимали другие дела.
Мой отец позвонил мне, попросив, чтобы я как можно быстрее приехала к нему; судя по всему, речь шла о чем-то неожиданном, что его очень заботило и волновало, но о чем он не захотел говорить по телефону; через полчаса я села в машину и направилась в О. Когда я туда приехала, уже совсем стемнело. Камни епископского дворца хранили солнечное тепло, а с двух величественных пальм у главного входа свешивались огромные гроздья фиников, горьких мучнистых фиников, заменявших привычные акант или каприфоль. Я оставила машину в одном из внутренних двориков и поднялась по лестнице, ведущей в личные покои моего отца. Мне открыла Эудосия, и я прошла прямо в библиотеку. Там он читал у окна, сидя в одной рубашке; отец поднялся и поцеловал меня, но еще до того, как он в волнении судорожно обнял меня, что-то в его глазах его выдало.
— Он здесь!
— Кто?
— Мой брат.
— Где?
— В Валенсе{17}. В гостинице.
И он заплакал, как ребенок. Он сдерживал рыдания с тех самых пор, как получил это известие, о котором никому ничего не сказал, и находился в плену всевозрастающего напряжения с того самого времени, как утром снял трубку и услышал голос брата. В первый момент отец его не узнал, что вызвало у него угрызения совести, казавшиеся мне совсем ему не свойственными, но тем не менее вполне понятными. Этот человек, такой цельный, такой уравновешенный, вдруг превратился в чувствительного хлюпика, заходящегося в рыданиях невротика, и мне трудно было принять его таким. Я смотрела, как он ходит по комнате, рассказывая о путешествиях и встречах, вспоминая фразы и события, объяснения и сомнения, и впервые я услышала рассказы о его детстве, непохожие на прежние, начинавшиеся и кончавшиеся в семинарии. Близкое присутствие брата вызывало в нем самые интимные воспоминания, и его беспокойство и страстное желание увидеть родного человека, с которыми мой отец жил уже несколько часов, стали постепенно передаваться и мне, никогда, или почти никогда раньше не думавшей о существовании своего дяди.
— Что он знает обо мне? — спросила я отца. И он ответил:
— Ничего.
И тогда я наконец поняла причину нервозности, терзаний, суеты.
— Что, по-твоему, я должна сделать?
Господин епископ остановился и посмотрел на меня, потом он нежно мне улыбнулся и ответил:
— Не думай об этом. Я хочу, чтобы ты с ним познакомилась, хочу, чтобы он полюбил тебя так же, как я.
Но в тот момент меня заботило другое. И я продолжала тревожно расспрашивать:
— А дом, он знает что-нибудь о доме?
Отец снова остановился и в растерянности посмотрел на меня, не понимая моей дерзости, не постигая моих целей, как будто за моим вопросом был сокрыт целый ворох тайных проблем. Наконец он громко и раздраженно сказал так, чтобы не оставалось никаких сомнений в том, что он рассердился:
— Он ничего не знает о доме, он ничего не знает о тебе, но ты моя дочь, он мой брат — и точка.
И больше он не позволил мне ничего сказать. Он решил: я поеду вечером переночевать в какой-нибудь гостинице в Порриньо с тем, чтобы рано утром пересечь границу, а он сделает это вслед за мной на епископской машине. Мы встретимся в гостинице в Валенсе, и отец попросил, чтобы, даже если я увижу моего дядюшку раньше, я не спешила подходить к нему и подождала, пока приедет он, не лишая его, таким образом, возможности первым обнять брата и представить ему меня.
Я действительно провела ночь в Порриньо, рано утром встала с непривычной нервозностью, передавшейся мне, по всей вероятности, от отца, и направилась в Туй{18} к границе, намереваясь пересечь ее. В гостинице Валенсы я села на террасе с видом на реку и попросила, чтобы мне подали полный завтрак с двойным, очень крепким кофе. Вскоре из отеля вышел мужчина немного полнее и ниже ростом и с менее пышными волосами, чем мой отец, но такой же дородный и представительный; он подошел к крепостной стене, опоясывающей не только гостиницу, но и всю Валенсу на берегу Миньо, и застыл в неподвижности, созерцая противоположный берег реки. Проходили минуты. Я уже съела второй завтрак, а мой дядя все продолжал стоять, застыв в сдержанном напряжении, впившись руками в железную решетку на краю обрыва. В таком положении его и застал мой отец. Он подошел к нему, взглянув сначала на меня, и я легким наклоном головы ответила на его молчаливый вопрос, снимая все его сомнения; братья крепко обнялись и застыли в нескончаемом объятии. За исключением слез Кьетансиньо, обильных и легких, почти ливневых, если не океанских, я никогда не видела таких слез, молчаливых слез, исходивших из горла, стиснутого невидимой рукой, забитого словами, готовыми вырваться наружу, но вынужденными вернуться обратно перед очевидной ненужностью быть высказанными. Они долго стояли обнявшись, потом отстранялись, разглядывали друг друга и снова сжимали объятия. В конце концов отец сделал мне знак, и я, глядя на реку, направилась к ним по пустой террасе. Мужчины еще продолжали обниматься, но когда я подошла к ним, отец отстранил своего брата и, указывая на меня, сказал: