Плацдарм непокоренных - Богдан Сушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беркут растерянно помолчал. Во время войны ему столько всякого довелось наслышаться о сатанинстве «коммунистов-партейцев», что поневоле начинал задаваться вопросом: «Что ж это за режим такой мы установили в своей стране, позволявший этим самым "партейцам" разрушать сотни храмов, расстреливать или загонять в сибирские концлагеря тысячи и тысячи священников? Репрессировать миллионы ни в чем не повинных граждан. Иногда по первому, ничем не подтвержденному, доносу?».
— В общем-то, не вижу в этом ничего «стервозного», — проворчал он.
Однако Войтич и на сей раз не обратила внимания на его слова.
— Знаешь, всякие там попадались. Но больше всех я ненавидела именно этих стервушек-грамотушек. Другие, когда их в болото, на расстрел уводили, в Христову прорву (это у нас там, на трясине, место было такое, где расстреливали таких грамотеек, как она), на коленях ползали, волчицами выли, раскаивались, землю ели… А эта… знаете, что она кричала? — Калина оглянулась, нет ли кого поблизости, словно эти слова выкрикивала тогда она сама. — Эта стервоза орала: «Народ вам этого не простит! Храмы свои он отстроит, а от вас, от коммунистов, будет избавляться, как от чумы!».
— Именно так и кричала? — дрожащим каким-то голосом спросил Беркут.
— Всякое приходилось в лагере слышать, но чтобы такое! Храмы, говорит, отстроят. Во стервоза! Это кто ж в нашей стране позволит этому ее «народу» отстраивать их?! А ведь вначале вроде бы неверующей была, в комсомолках ходила.
— И так, неверующей, на колокольню поднялась?
— Нет, тогда она уже сбожилась! Как только ночью в соседнем селе коммунисты церковь взорвали, так сразу в христовы невесты подалась! И ведь в чем подлянка-то: ни дед ее, ни отец, Брыла этот, контрреволюционерами вроде бы не значились, а такую гадину на свет произвели!
— То есть расстреляли ее за то, что не давала сбросить колокол и разрушить церковь… — не спросил, а скорее вслух уяснил для себя Андрей. Причем уяснил, как что-то очень важное для себя лично. — Но ведь ее можно понять: церкви эти веками стояли. В понимании коммунистов церковь — «опиум для народа», для нее же — история, Господний храм.
— Что, капитан, и ты… в ту же буржуазную дуду дудеть начинаешь? «Для коммунистов, — говоришь, — для нее»… А не должно быть так, чтобы она мой, советский, хлеб жрала, а в мозгах своих паршивых все по-своему переворачивала. Сказали тебе: «должно быть так, а не так», и кранты! Значит, так и должно быть… Как все, гадина, как все! — вдруг истерично заорала она. — Только — как все, а не так, как тебе, стервозе, захочется! Почему я должна — «как все», а она — как ей вздумается? Так не должно быть! Если уж мы все замараны тем, что церкви взрываем, да концлагерь на концлагере понастроили, да таких и столько, что немцам даже не снилось, значит, все!
— Спокойно, спокойно, без нервов, — попытался угомонить ее Беркут.
— Спокойно и без нервов об этом нельзя, не положено, — яростно покачала головой Калина.
Он понимал, что теперь, после того, как Войтич уже давно не служит надзирательницей коммунистического концлагеря, да к тому же успела сравнить то, что творили коммунисты у себя на родине, с тем, что вытворяли фашисты, только уже на оккупированной территории… Многое из того, во что Калина верила совершенно непоколебимо, казалось ей уже не столь безапелляционным. И это не давало Войтич покоя.
— Мы ведь с тобой не на лагерном плацу, и уж тем более — не в Христовой прорве, — добавил он, буквально опуская в огонь вконец раскисшие кожаные немецкие перчатки.
— Грамотеев расплодилось — вот в чем советская власть наша промашку дала! Из-за того и мировая революция пока не состоялась, что по всяким там франциям-англиям швань ученая полный выворот мозгов рабочему классу делает. А ведь, казалось бы: Маркс им говорит? Говорит. И Ленин говорит! Самые светлые умы человечества им говорят, что идет классовая борьба и что пролетариат в ей должон победить. Они же, гады, другое толкуют: «Нельзя, видишь ли, натравливать рабочий класс на другие классы», «Нет классов, а есть только народы».
— У тебя какое образование, Калина?
— Да при чем тут мое образование?! — взвилась Войтич, явно недовольная тем, что своим вопросом капитан врезался в ее мысль в самом разгаре. Он-то и не подозревал, что эта мрачная с виду и, казалось, лютая на весь мир женщина способна так «пропагандистски» завестись.
— Образование всегда «при чем».
— У меня, допустим, ваших, ликбезовских, семь. Зато в политграмоте я любого из вас, офицеров, за пояс заткну. Эт-то тебе самый последний из наших лагерников подтвердит. Выстрелять! Выстрелять всю институтско-гимназическую шваль — вот что надо было сделать! Причем давно, сразу же!
23
Длинные очереди двух пулеметов ворвались в установившуюся было темноту ночи, как призывное стрекотание первых кроваво-красных петухов, возвещавших о приближении еще одного судного фронтового дня. Им ответили нестройным хором одиночных выстрелов и коротких очередей — это «отсалютовали по врагу» бойцы его похоронной команды.
Как только «салют» затих, Калина поднялась и лишь сейчас Андрей разглядел, что то, что она связывала веревками, оказалось крестом — с поперечиной и планкой наискосок. Пока девушка втыкала его посредине костра, рукава ее ватника начали тлеть, но Войтич не обращала на это внимания. Воткнула, перекрестила и спокойно села на свое место.
— Что это? — не понял капитан.
— Старика помянула. Брылу, то есть на самом деле Градова Тимофея Карповича.
— Крестом? Значит, все-таки по христианскому обряду?
— Не по христианскому, а по лагерному. На лесоразработках и торфозаготовке такими вот крестами на кострах — а жечь костры им разрешали — лагерники поминали тех, кто уже отбаландился. И, конечно, освящали свой собственный путь к Христовой прорве.
— Странный способ. Никогда не слыхал о таком.
— Здесь, на свободе, об этом мало кто слышал. В лагерях своя жизнь, свои законы и свои обряды-поминания. Но из них, из лагерей нашенских, кто выходил? А если и выходил, то с подпиской о неразглашении. Где был, что видел — все с собой в могилу.
— Они действительно страшные, эти нашенские концлагеря?
— Да уж наверняка пострашнее немецких лагерей для военнопленных. И даже ихних концлагерей смертников.
— Мне, понятное дело, трудно верить твоим рассказам, но, полагаю, что-то в них есть и от правды.
— А кто заставляет верить? Плевать мне на всех вас и «врагов народа», и его «друзей».
— Может, потому трудно и страшно верится, что сам недавно побывал в немецком концлагере, — задумчиво молвил Беркут, уже как бы размышляя вслух.
— Ага, так все-таки побывал! — возликовала Калина. — Подтверждаешь?! Какого ж ты хрена раскомандовался здесь?! Ведь тоже вша лагерная.
— Угомонись.
— То-то гляжу: молчаливый ты больно. Ничего, еще и в наших побываешь. Рано или поздно и за тебя Смерш-энкавэдисты возьмутся. Отвоюешь, а мы тебя через коммунистические лагеря пропустим, да через такие, что фашистский раем тебе покажется. Вон, в соседнем с нашим, мужском… скольких там офицеров из бывших: военспецов, белых, красных, зеленых… Целый барак был. Особый. Офицерский. Этих не сразу в расход. Сначала из них дурь выбивали. Видел бы ты, как их там маршировать по плацу однажды заставили. Под октябрьские праздники. Для потехи. Говорят, генерал, из ихних же, из барачных, командовал.
— Да чушь все это! — взорвался Беркут. — Кто тебе такое рассказывал? Ты что, сама видела?
— А то, что «красные командиры в плен фашистам не сдаются, туда попадают трусы или предатели» тоже я придумала? — спокойно, угрюмо поинтересовалась Войтич.
Какое-то время Калина молча смотрела на крест. Дощечки поперечин были мокрыми, крест шипел, чадил, но по-настоящему не возгорался. Словно не хотел принимать отпущение грехов убиенного Брылы из рук этой страшной женщины.
— Чего замолчала? Я спрашивал об офицерах, о марше перед расстрелом…
— Не видела я этого. Может, и байки. Этого не видела, зато многое другое… Словом, насмотрелась. Но это уже не для твоих гнилых ушей и сопливых страстей. А про то, что в плену побывал, лучше помалкивай.
— Почему? Я все смогу объяснить. Я сражался.
— Плевать. Молчи. И скрывай, скрывай, сколько сможешь. Уж чего-чего, а плена тебе не простят. И через двадцать лет в шпионы запишут. Это я тебе говорю, «Лагерная Тифоза».
— Ладно, не будем сейчас об этом. Жизнь покажет. Как ты попала к старику Брыле? Как ты вообще решилась войти в его дом — к отцу лагерницы?
— Когда подошли немцы, часть зэков, кто физически посильнее, к Уралу отправили, остальных — в Христову прорву.
— То есть расстреляли? — расшифровал этот лагерный жаргон Беркут.
— Мужиков наших, из охраны которые, почти всех на фронт угнали. Остальных — и в основном, нас, баб, со всем лагерным барахлом — в эвакуацию, чтобы где-то там, то ли в Мордовии, то ли еще где-то, новый лагерь заложить. Но эшелон фрицы разбомбили. Кто выжил — оказался в окружении. Я, как только поняла это, два пистолета в карман, патроны насыпью — туда же и, лютая на весь свет, как зверь, пошла назад. Сюда. Напролом. Как шла-лютовала, рассказывать не буду, — крест наконец воспламенился и, то ли от этого, то ли вспомнив о том, как она «шла-лютовала», Калина мстительно улыбнулась.