Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева - Сергей Солоух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальнейшее, в общем-то, уже известно, Зух с Васом
нарезались, надрались, нагрузились по ватерлинию по самую,
последний удержать пытался первого от позднего визита к
товарищу былому. Но Зух, упрямый, пьяный, невменяемый,
конечно, вырвался, явился, без приглашенья в гости завалил,
но… равновесье потерял, сознанье, облик человеческий, порыв
угас и он не смог с портвейном теплым разлучиться.
Утром же поднялся, шатаясь от омерзения, добрел до
кафеля холодного, глаза не открывая, взбодрился в судорогах
жалких, башку под душем остудил, и смылся, сбежал, ушел,
как проклял, не прощаясь.
Ну, вот так бы и расстаться приятелям, без слов, без
объяснений лишних, благородно, но, увы, дурная логика
похмелья, отходняка и раскумара на дрожжах вчерашних
свела еще раз, теперь уже на зебре солнечной весенней
пустого коридора, Толю с Леней.
Под своды храма знаний (технических,
универсальных) Зух прибыл минут на двадцать раньше
Кузнецова, до этого он совершить успел намаз? навруз?
куйрам-байрам? то есть две стопки опрокинул
азербайджанского напитка с названием "Коньяк" и следом тут
же засосал "Агдама" полстакана в немытой рюмочной на
улице Ноградская (в кредит у бармена, приятеля дворового), и
сразу освеженный, он вспомнил, ну, конечно, что струны
новые оставил в каморке у магнитофона со снятой верхней
крышкой.
— Куда? — с улыбкой милой в дверях встретил Громов,
эта сволочь, ублюдок, когда-то, год назад всего лишь готовый
им таскать колонки, стойки, провода, лишь бы на репетиции,
для шутки как бы, просто так, ну, хоть на румбе, на бубне или
маракасе подыграть.
Сейчас эта разожравшаяся падла стояла на пороге и
щурясь лаского, не собирался пускать, подумать только,
Леню, Зуха, великого и несравненного.
— Ах, ты…
Нет, это тебе, браток, не вахтер, инвалид невидимого
фронта. Хватала жирные сомкнулись, запястья защемив
пребольно, Зух был под лестницу без церемоний лишних
препровожден и там ему пришлось на ящике каком-то
ломаном немного посидеть, покуда дыханье, остановленное
коротким, но резким и надежным хуком в сплетенье
солнечное, восстановилось.
" Я полз, я ползу, я буду ползти,
Я неутомим, я без костей,
Я гибкий, я скользкий, но я устал,
Я устал быть ужом, я хочу стать гадюкой".
— Ну, что, пархатый, последнее продал?
— Ключ, — Толян был краток в этот миг ужасный.
— На, — предложил ему козел, скотина датая,
подпрыгнуть, от пола оторваться на аршин, с разбега
выхватить из поднятой над головой руки железку со скрепкой
канцелярской вместо бирки полустертой.
— Подонок.
— Ах, — улыбка пакостная слюнкой белой размазалась
по роже, разжались пальцы и с высоты двух метров ухнув,
невероятно, предмет блестящий, не звякнув даже, ушел в
сантиметровое отверстие пол украшавшей щели.
Прости-прощай! Привет!
Ан нет, и трех минут не прошло, еще тряслись от
бешенства коленки, играла жилка в пузе Кузнецова, как
распахнулась настежь дверь каморки, мелькнула тень поэта
гнусного.
— Сюда, прошу вас… осторожней, — до Толиных ушей
донесся ненавистный голос и… в помещение, заваленное
всевозможной рухлядью и дрянью, зашла, вкалила, Боже
правый, Валера Додд.
— Уф, мальчики, едва вас отыскала.
СИМА
Короче говоря, жизнь неслась, летела, колбасила, не
желала, не хотела оглядываться, останавливаться,
перекуривать это дело, обмывать и обмозговывать. По
местности пересеченной, преграды преодолевая водные,
шагала с песней, топала, катила, героям нашим не давала
дыхание перевести.
Хотя нет, одного, непостижимым образом каким-то
оставила в покое. Впрочем, возможно, попросту на сладкое,
под кофеек, посмаковать за чашечкой полуденной.
Да, господа, покуда с ног на голову мир становился, в
тартарары валился, к черту, под откос, один зеленоглазый
юноша, бездельник, шалопай, отъявленный мерзавец Сима,
Швец-Царев Дмитрий Васильевич, в постели нежился, на
голубом белье лежал, похрустывал крахмалом освежающим, в
тепле гигиеничном розовел, добрел, ну, в общем, жизненными
наливался соками.
В желудке молодца рассасывались, бодря и согревая
носоглотку отрыжкой луковой, пельмешки. Много пельмешек,
маленьких, ладненьких, кругленьких, уплел, умял, захавал
Сима, беспутной ночью нагулял изрядный аппетит,
проголодался сукин сын, съел целый противень один, заставил
полчаса над жаркою конфоркой раскаленной пот смахивать со
лба Любашу, домработницу папаши своего Василия
Романовича Швец-Царева. Однако спасибо, как уж водится,
забыл:
— Дай молока, — изрек, нажравшись, — в моей зеленой
кружке. Уф.
— Иди поспи, — сказала тихо и невесело Любовь
Андреевна борцу с зевотой, спрошенное подавая.
— Угу.
Ах, нет, не зря он этой беспокойной ночью приснился
ей, сыночек непутевый младший хозяев, весь в черном с
бритой головой. Нет, не случайно, не просто так.
— Че, Митька дома? — каких-то полчаса, минут сорок
прошло с тех пор, как повалился горемычный, улегся на
кровать, привычно пол и стулья исподним мятым и платья
верхнего предметами украсив.
— Дома, нет? — допытывался старший брат, Вадим,
каким-то удивительно поганым голосом, похоже, щурясь,
ухмыляясь и знаки делая кому-то рукой свободной там где-то
вдалеке, на том конце петляющего под землей телефонного
провода.
— Да спит он, Вадик.
— Буди, Люба, поднимай, — был агрессивен более
обычного, предельно хамоват и беспардонен Вадим
Васильевич Швец-Царев.
Ха!
Что ж, отвернулся от девки паскудной, криворотой по
имени Жизнь-Железка, Сима, забил, положил, облокатился,
отъехал на фиг, отбыл, не беспокоить, но игривая, то
перышком по трепетной ноздре проведет, то волосы ему
взъерошит дыханьем теплым и вдруг, как рявкнет дико:
— Будь здоров, спокойной ночи, — и трубку из
холодного небьющегося пластика приложит к голове.
— Алло.
— Митька, — в ответ ушную наполняет раковину
необычайно гадкий, гнусный тенорок родного брата.
— Митяй, — от смеха давится, вот-вот начнет
сморкаться, кашлять, воздух портить, врач, доктор, Вадик
Швец-Царев:
— Ну уж теперь-то, парень, старая карга тебя точно
посадит.
Кто? Что? Почему?
— Малюта-дура сегодня утром на тебя телегу написала.
Да, да, увы, написала, накатала, слезой сивушною
смочила, подписью скрепила. Получи, фашист, за все.
Что, думаете, накануне пьяная была, бухая, и суете
паскудной Симкиной значения не придала, волненья подлого
не поняла причину, в суть не проникла?
Ах, вот что, Лерку-сучку, значит, потерял,
недосчитался, тварь, скотина.
Обиды сердце не снесло (нежное, девичье), зашлось,
затрепетало, право, и стала, бедная, замочком разводить ткань
толстую и грубую, индиго цвета, известный шарм и даже
привлекательность конечностям Юрца, подонка Иванова,
придававшую. Развела, освободила нечто, в ее руках
волшебным образом начавшее менять размер и цвет, да,
осмотрела, оценила, и всхлипнув горько, безутешно, в
помадой фиолетовой измазанные губы приняла.
Ну-ну.
Второй, сим действом потрясенный, Иванов, конечно
же, сейчас же, тут же без посторонней помощи и с пуговкой
управился и с плаварями синими, бессмысленно, по долгу
службы лишь пытавшимися как-то неуклюже сдержать напор
всепобеждающей, вечнозеленой (хм? — определенно)
молодости буйной.
В общем, было, было на что посмотреть,
полюбоваться чем вчера к полуночи ближе на улице Арочная
в доме с архитектурными излишествами, в квартире
управляющего Верхне-Китимским рудником Афанасия
Петровича Малюты.
Впрочем, и поутру три служивых, сержант и пара
рядовых сил не имели отвести глаза от зрелища поистине
невероятного, немыслимого, невозможного. Подумать только,
ехали в патрульном сине-желтом воронке, светили фарами
туда-сюда блюстители порядка, сна, покоя мирного,
неторопливо толковали на ходу о том, о сем, точнее об одном,
о вечном, и вдруг, стрелять-копать, товарищ капитан, увидели,
уткнулись, из-за угла к "Орбите" вывернув, равняйсь-смирно
на плечо, премет беседы, цветочек голубой, короче,
заповедное то место, из коего берутся дети.
Причем, как бы отдельно стоящее, вернее, висящее на
перекладине, на жердочке, на спине скамейки