Лицо другого человека. Из дневников и переписки - Г. Цурикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле жизнь влечет человека мимо всего вперед, не давая ему останавливаться на пути, и он лишь изредка, и то – на бегу, оглядывается на пройденную дорогу, что, впрочем, мало влияет на его дальнейшее дело.
Я не общественный деятель. Общественная жизнь не обладает для меня непосредственным интересом, не дает мне непосредственного интереса. Я в отношении общественной жизни – лишь созерцатель.
Поэтому мое истинное место – монастырь. Но я не могу себе представить, что придется жить без математики, без науки. Итак, мне надо создать собственную келью – с математикой, с свободой духа и миром. Я думаю, что тут-то и есть истинное место для меня.
В «Фаусте» роль Мефистофеля совершенно нетаинственная, нечудесная. Она вся есть поэтическая персонификация естественного направления в человеке. ‹…› В великих поэтических произведениях великие образы, создаваемые гением, имеют свое великое значение для нас именно потому, что за ними мы видим действительную жизнь. функция Мефистофеля уже необходимо существовала в «фаусте» и до появления на сцене самого Мефистофеля; для появления Мефистофеля нужно было твердое образование по закону необходимости на координатных осях действительности. Произведение поэтическое тем выше, чем менее случайности в его образах и действиях. Тем интереснее для нас действие, чем более участия возбуждает в нас его течение, т. е. чем более мы понимаем его по закону необходимости.
Очень трудная задача решить, какая общественная функция тебе естественно предназначена; это тот вопрос, который нас так тяготит при так называемом «выборе карьеры».
Естественная необходимость в физической стороне моей жизни и нравственный закон – нравственная необходимость – в моих отношениях с мне подобными являются для меня вместе чем-то единым. Однако не есть ли это лишь случайный результат влияний исторических воззрений и обстоятельств? Если удастся из естественной необходимости необходимо вывести нравственную – это будет важным элементом в так называемом «космологическом доказательстве Бытия Божия».
О себе могу сказать, что усиленно занят сочинением, наслаждаюсь работой, но и страшусь несколько огромного объема этой работы.
Космологическое доказательство как доказательство Бытия Божия – тою же самою мыслью, которою занимается наука о природе. Поэтому и критиковать это доказательство надо этой же мыслью. Против этого говорят, что теологические доказательства не суть доказательства в математическом смысле этого слова. Но тогда – они и не научные, и о них не стоит толковать. Мы отнеслись к ним именно как к доказательствам в полном и строгом смысле этого слова, и будем критиковать их, как такие.
Повторяю, по моему убеждению, космологическое доказательство есть попытка доказать Бытие Божие тем же самым способом и направлением мысли, какой создал науку о природе. И потому его следует критиковать с точки зрения этого способа и направления.
Автономия науки – вот принцип, который я должен освободить от нападений «богословствующего разума».
В настоящее время назрел вопрос о границах метафизики, т. е. вопрос о том, где те рубежи, до которых мы можем научно думать, но переходя через которые мы погружаемся в метафизику. Когда этот великий вопрос будет решен, – будет уже делом вкуса – переходить через рубеж научного мышления или нет…
Когда богословы стали брать выразителем своих идей и учителем своим Достоевского, то это – уже очевидное знамение времени. Религию хотят сделать психологическою необходимостью…
Дорогие стены, – могу я сказать когда-нибудь Академии, – не в вас я научился думать, не в вас я взрастил учителя мысли. Я пришел к вам уже искушенный, уже вкусивший прелести мысли. Но в вас я видел симпатичный труд, в вас я встретил воодушевляющее умственное соревнование, в вас я прежде всего встретил товарищество по мысли, и этим всем я обязан вам.
Выше себя по достоинству человек ничего не знает вокруг себя. Но признает ли он себя богом великой водной массы океана, плавая по ее поверхности? Или, стоя перед необъятной глубиной звездного неба, почувствует ли он себя богом ее? Конечно, нельзя ответить в этом отношении за людей; несомненно – были люди, считавшие себя богами моря, отдаленного от них многими милями и многими стенами, богами неба, закрытого от них потолком, и богами вселенной, ограничивающейся для них – раболепствующим человечеством. Несомненно лишь одно, – что постоянное общение с действительностью и бескорыстная любовь к ней, веками культивируемая привычка жить идеалами правды – эти два постоянные и традиционные признака научного духа развили по крайней мере в ученых постоянство вкуса к истине, чтобы, воздав по достоинству человеческому гению и добродетели, признать неизмеримо выше их начало, правящее вселенной.
Мое сочинение не есть полное, систематическое разрешение вопроса. Скорее – это объяснение тех взглядов на мой вопрос, которые заложены implicite в современной умственной жизни. С другой стороны, я не имел претензии, да и не счел своей задачей – познакомиться со всей громадной литературой предмета, рассыпанной по богословским журналам и временами появляющимся книгам. Когда не установился еще собственный взгляд на вопрос, подобный моему, – чтение всего того, что говорят по его поводу люди, может окончательно отнять возможность установить его когда-нибудь. «Лучшее средство не иметь своей собственной мысли – это постоянно читать чужие речи», – заметил Шопенгауэр. Поэтому я и счел необходимым установить этот свой собственный взгляд на предмет, уяснить предмет прежде всего самому себе. Моя задача сказать на мой вопрос то, что можно сказать в настоящую минуту – со всеми ее практическими нуждами и особенностями, – имея за плечами пережитое человеческой мыслью, имея за плечами Канта, Римана, Гельмгольца и других великих мира; но тут оправдывается моя решимость взяться за столь трудный вопрос, которым я здесь занимаюсь, и определяется характер моей работы: я отнюдь не имею в виду здесь «придумывать» что-нибудь свое, но хочу лишь «учиться». Но при этом, к прискорбию, увидел, что время позволит мне останавливаться только на самом существенном и выдающемся, что мне попадает под руки.
Мое поступление на духовно-учебную службу было бы понятно мне тогда, если бы я имел что-либо внести туда новое и лучшее, если бы я заменил собою там человека, не способного сделать то, что могу и имею сделать я. Но ничего такого, чего лучше меня не могут сделать мои товарищи по высшей школе, – в учебной и воспитательной практике духовной школы не существует. Поэтому мое поступление туда будет по меньшей мере неосмысленным действием. Если кто-нибудь желает моего поступления на духовно-учебную службу во имя партийности, то я на это должен сказать, что считаю вообще бессмысленным и недостойным всякое лицедейство перед людьми, у меня есть причины не идти в монахи, и очень веские, о которых здесь, впрочем, не место распространяться. Я не считаю себя в силах – идти в священники; да к этому я никогда не чувствовал никакой склонности.
Эти сволочи, вроде иеромонаха Андрея, хотели, чтобы я бросил, прямо бросил тетю Анну Николаевну, забыв все, что она есть для меня. Так, Андрей не стеснялся прямо высказать тете в лето моей подготовки в Академию (1894 ч.), что «не больно-то он (т. е. я) будет ходить к тебе», чем заставил расплакаться бедную старуху; потом в Академии – он предупреждал Антония, чтобы тот остановил меня и не давал бы ходить к тете в номер. А этот «гимназист» и не постеснялся брякнуть мне, чтобы я к тете не ходил. Затем Андрей преследовал меня за то, что я «предпочитаю какую-то Москву нашей (т. е. их со всей Антониевской ложей) прекрасной жизни». Один только Андроник за все время – признал, что «обязан тете, что она – мать моя», и за это я его полюбил и люблю больше всех из них. В общем же я тут с первого шага почувствовал, что у этих господ личность – ничто, партия – все. И я тогда же поставил точку над всем этим, увидел, что «это зерно засохшее, и не может прорасти» (Шах Наме).
5 ноября
Ты забываешь, мой друг, что сейчас, сию минуту – ты переживаешь то самое, что будешь переживать и потом, и всегда. Вот день склонился к вечеру, день прошел, земля повернулась к великому светилу так, как это было в Варфоломеевскую ночь, в ночь резни Вифлеемских младенцев, в ту ночь, когда умер NN и родился РР, – во все ночи, сохранившиеся в памяти истории, начиная с той жаркой, томительной тропической ночи, когда три странника укрылись под кров Лота. Так же день склонится и тогда, когда ты, положим, будешь министром, или учителем, или священником, так же ты почувствуешь, что «скоро спать» или «скоро ужинать». Точно такой же день: утро, полдень и вечер будет и тогда, когда ты достигнешь всего тобою желаемого: когда обладание любимой девушкой отойдет от тебя из области желаемого и ожидаемого в «область прошедшего», «канет в вечность», как говорят поэты; девушка будет уже не твоей «хорошей знакомой», не твоею «возлюбленной», но будет твоею женою. Министерский портфель или ученая слава будет уже не тем, на что ты заглядываешься в «золотой дали будущего»; нет, это все будет уже тем, чего ты достиг… а день все будет таким же; всегда будут утро, полдень и вечер, всегда будет все то же… Ты будешь лежать, дряхлый, больной, – наконец, – реально одинокий (тогда как до сих пор был лишь идеально-одиноким) и будешь сознавать, что «все кончено, все прошло»; ты сознаешь, что «твое время прошло, надо дать место молодым силам»… И наконец когда-нибудь между двумя боями часов на колокольне, когда живущий на чердаке одного из домов главной улицы Тюбингена художник заторопится сойти из своего жилища, – может быть, – поужинать в одном знакомом семейном доме, – когда молодой поручик только что позвонил у подъезда той, которая будет его женой, – а главная улица Нью-Йорка начнет оживляться после ночного покоя, – ты испустишь последний вздох, и те, которые при этом будут, расскажут потом твоим знакомым и незнакомым, как в четверть одиннадцатого или полчаса второго – ты захрипел; как они подошли к тебе и поняли, «что кончается»… «Впрочем, этого надо было ожидать», – скажут они… Да, это будет, должно быть, вечером, или утром, или в полдень, или, может быть, после полуночи; во всяком случае, «пополудни» или «пополуночи»… И будет все то же, так же придет вечер, так же будут ложиться спать, так же в одно и то же время на двух концах города в полночи будут жениться и умирать, целовать и издавать последнее хрипенье… А луна так же взойдет на небосклоне и осветит в одно и то же мгновение – брачное ложе, книжный шкаф в кабинете великого ученого и застывший профиль твоего смрадного трупа, ожидающего погребения… Все то же, и все так же. Это исполняет меня спокойствием и тишиною. Не странно ли стремиться к вечеру 13 ноября 1908 года или утру 22 мая 1967-го, когда они будут совершенно такими же, как утро и вечер 5 ноября 1897 года?