Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после - Эдуард Лукоянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юрка встал на колени в луже, с губ его закапала жидкая грязь. Едва успел он выпрямиться, как тут же отправился обратно, ловко сбитый с ног разутой жарковской ногой. Обувшись, он повторил эту мышечную шараду, и теперь уже Юрке пришлось так несладко, что ему на миг показалось, будто одно ухо у него выросло неправильно. Оба отдышались. Юрка заныл, но скоро перестал – застеснялся диких елок окрест происходящих событий.
– Тоукай роман давай, чтоб настоячый, – цыкнул сквозь зубы Жарок, тут же вставив в те же зубы двумя пальцами скрученную цигарку. – И чтоб матяков побоуше.
Будущий писатель глубоко выдохнул, раздув изнутри поверхности щек. В елях и частично лиственных, хоть и полысевших по осени деревьях что-то черно чирикало и щебетало. В ноздри бил цигаретный дымок, походивший на адские васильки или жареные семена подсолнухов. Он не знал, за что зацепиться. Овладевшее им чувство он тут же решил исследовать. Это не было чем-то паническим. Но это и не было спокойствием, умиротворением. Скорее чувство, захватившее его полудетский рассудок, напоминало углубление ямы посредством лопаты. Он словно погружался на полтора-два вершка, вскапывал нечто увесистое и рассыпчатое в душе своей, чтобы затем положить обратно. Мысли его, честно говоря, путались. Как в ненаписанных древнегреческих трагедиях, в эту минуту явилось спасение, которого не ждали.
– Ю-ю-ю-у-у-а-а-а-а-а-а! Ю-ю-ю-у-у-а-а-а-а-а-а! Юочка! – заслышался вдалеке картавый голос матери, вопившей как мать, потерявшая ребенка. – Юочка! Юасик!
Мамлеев воспрял. Он открыл рот и почти что закричал, но на самом деле заговорил почти без остановки:
– Я видел, будучи еще на даче, первые картинки войны. Вдруг неожиданно… я сидел на террасе, кто-то был рядом, пудель, кажется, и вдруг – такой неимоверный грохот над нашей крышей! Как будто сам гром небесный падал на нашу дачу. Я закричал, схватился за голову… Все вокруг тоже были в каком-то взрыве эмоций. Но не успели по-настоящему проникнуться ужасом, как все это пролетело над нами и упало недалеко, там, где обрыв, где река Истренка. А вдали виднелся Новоиерусалимский храм. Этот храм – чудо православной веры, я его видел из окна и до войны, и он завораживал меня своей мистической красотой. Я сразу увидел, еще не осознавая вполне, что значит храм. Я понял, что это другой мир, что это то, что возносит человека до состояния, с которым он не знаком на земле. Храм этот был невиданной красоты и стоял, окруженный русской природой, такой глубокой, с ее нежными и тихими тайнами, изгибами, с ее аурой, отвечающей русской душе, – это был потрясающий пейзаж. И вот именно на эту землю, среди этого пейзажа, упал первый увиденный мной немецкий самолет, сбитый нашими зенитчиками[89].
Хулиганы стояли – отчасти потрясенные, отчасти открыв рты, чтобы было удобнее зевать. «Ю-у-у-а-а-а-а! Юочка!» – все картавила издалека мать. Юрка вроде бы сказал все, что хотел, и, к несчастью своему, понял, что мамин крик уходит не туда, куда следовало, мама явно не шла сюда, к этой громоздкой луже из воды и грязи, вокруг которой собрались те, кто только и ждал удобного случая загрызть Юру насмерть. От заводилы этой кошмарной сцены неожиданно поспешила подсказка:
– И шо данные немецкие соудаты? – спросил Жарок. – Выебали их наши соуетские дети?
– Выебали, – процедил сквозь зубы приободрившийся и тут же покрывшийся красной нервной сыпью Юра. – Наши советские дети подошли к горящему телу сбитого летчика с целью потушить пожар, охвативший его одежду и распространявший запах горелой кожи. Тот был почти без сознания, а потому было решено привести его в чувство. Сбегали к кривой бабке за самогоном, отпоили, привели в подобие чувства. Дети отдали ему последний приказ перед казнью: пусть фриц перекрестится. Тот покорно согласился, так что приступили к наказанию. Откуда-то тут же взялся острый нож вроде как у Жарка, поднесли к горлу летчика, стали резать. Кожа на шее его весело захрустела, словно подмороженное сало.
Жарок уже не скрывал, что не может удерживать своего богатыря. Он взял из лужи ком грязи и стал усердно втирать ее в жировики на члене и яйцах. «Ю-а-а-а!» – уже едва слышался голос мамы, ставшей в ту минуту матерью. «Ю-а! Ю-а!» – кратко вторили ей повечеревшие истерички-стрижи.
– Кровь полилась из его окровавленной глотки, – вошел в раж Юра, переставший думать о матери, или о «мамке», как его заставляли говорить знакомые подростки. – Под кровью забелел позвоночник. С ним ножик совсем плохо справлялся, так что дети поочередно попытались оторвать пленному голову. Тот хрипел, плевался, но уже смирился со своей участью и как будто находил в этом действе нечто приятное. По крайней мере, ужимки его почти улыбающегося лица свидетельствовали об этом. Насиловать пленного летчика сперва пытались по причине неопытности через его штаны. Затем их спустили, для приличия поводили детородными органами по заду, пока полуотрубленная голова его кивала в знак согласия. Из горла уже торчал не один позвоночник, но еще и трахея, ловко выдернутая одним из пионеров-естествоиспытателей, но так, чтоб она не оборвалась, а продолжала помогать получившемуся труженику мук сохранять дыхание, а вместе с ним и мысли о происходящем. Кто-то приспособил туда свое самое естество, чтобы помочиться. Белобрысая струя потекла в соленое горло, а потом полилась обратно, соприкоснувшаяся с черной кровью и комками блева. Хохот стоял – как на пригорке колокольня в Троицын день! То есть золотой и какой-то божественный. Летчик пузырился всем своим телом, а не одной только кровью, в которую особо лихие придумали сморкаться и плевать. Наконец голову его доотрывали, хлестко, как футбольный мяч, лопнул последний огрызок кожи, соединявший затылок головы и остальное туловище. Дети преисполнились экстазом.
Только теперь Юрка заметил, насколько темно вдруг сделалось и как затруднительно ему будет возвращаться домой – к матери и тетке.
– Уот ты Пушкин! – деловито сказал Жарок, отправляя в рот грязь, которой только что обтирал свой член с кожными новообразованиями.
– Летчик тот, между прочим, очень хорошо говорил по-русски, – добавил Юрка Мамлеев, сделав вид, будто совсем не обратил внимания на похвалу.
Другие, впрочем, как будто и не оценили Юркиного дарования. Сплюнули свои впечатления желтой мокротой.
* * *
Детская часть «Воспоминаний» Юрия Витальевича заканчивается Днем Победы – 9 мая 1945 года, когда «все были бесконечно рады окончанию войны и главное – победе»[90]. Тогда тринадцатилетний Мамлеев еще «не мог, так сказать, ощутить всю грандиозность этого события для истории, для будущего России, которое будет уже на уровне некоммунистической, Новой России, России XXI, XXII, XXIII веков, когда свершится