Побег куманики - Лена Элтанг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, во-первых, такого везения не бывает. А во-вторых, размер и качество бумаги отличается от серии с Эйфелевой башней, как папская риза от пальмового листа. Ты же знаешь, я не люблю держать фантазии под подушкой, и, разумеется, стоило проверить даже этот крохотный шанс.
В Сент-Морице, в Galerie Gmurzynska, работает Франсуа — парень, с которым я учился в Академии. Я переложил фотографии папиросной бумагой и послал ему почтой, он обещал посмотреть, хотя настроен был до крайности скептично.
Подпись отсутствует, на обороте черт те что понаписано цветными — sic! — чернилами, похоже, на один из снимков даже ставили кофейную чашку.
Ответ от него, наверное, уже пришел, но на мой адрес в Бордо, так что помочь тебе ничем не могу. Твои ключи от моей квартиры, если ты помнишь, остались там, куда ты их швырнула, когда мы разговаривали в июне. С тех пор прошло немало времени, и я понимаю, что ты была права.
Жизнь со мной была дешевой версией программы для обработки фотокопий. Цвета не имели оттенков, кнопки фильтров не работали… Ну, не буду тебя терзать, тебе нынче не до воспоминаний.
Рад, что вы намерены путешествовать, я же намерен вернуться как можно скорее, Мальта делается невыносимой.
Особенно теперь, когда рутинная спокойная жизнь в экспедиции встала с ног на голову. К нам присоединился английский профессор с лицом Дориана Грея, в том смысле, что рядом с его шеей оно выглядит ослепительно молодым. Поверишь ли — виртуальный знакомый Фионы по каким-то академическим сайтам. Боженька, верни меня во времена, когда люди знакомились под сенью цветущих каштанов.
Однако ничего не поделаешь. Профессор Тео Форж — не знаю, вместе пишется или раздельно, — второй день запирается с Фионой у нее в отеле, и уж не знаю, что они делают, но ей, судя по всему, нравится. Глаза блестят, и веснушки заметно побледнели.
Нас он тоже не обошел вниманием. Даже соизволил объяснить, зачем явился на забытый богом островок, правда, я уловил далеко не все.
Какая-то псевдонаучная муть про средневековые чудеса.
Ужас в том, что Фиона загорелась его идеей и собирается задержаться как минимум на две недели.
Мой контракт не позволяет мне покинуть место раскопок, пока руководитель не отпустит меня официально, так что первое, что я сделаю завтра, — подам доктору Расселл официальное прошение, получу свои три тысячи евро — я был невероятно, неприлично экономным! — и вернусь в Бордо первым же самолетом.
Надеюсь, ты найдешь время выпить со мной стаканчик пастиса в добром старом Регенте?
Твой Эжен
Fйvrier, 7
Лилиан, солнце мое!
Напрасно ты сердишься, и уж совсем не стоило тратиться на телеграмму — фотографии не пропадут, парень в Сент-Морице — человек надежный, ему и в голову не придет присвоить то, что принадлежит мне.
А ведь это принадлежит мне, не забывай.
Я теперь все время думаю о результатах экспертизы. Даже спать не могу.
Пытался ему звонить, но в галерее сказали, что он уехал кататься на лыжах, куда-то в Вербье, вернется через десять дней.
Уверен, что пакет и свои соображения он переслал мне перед отъездом.
Нужно вернуться в Бордо как можно скорее, проверить почту и все выяснить. Проклятая американка Фиона и слышать не хочет о моем отъезде.
Когда я изложил ей свои основания — буквально стоя на коленях! — она посмотрела на меня так, будто задвинула щеколду в дровяном сарае и я остался в темноте, на холодном полу, на мокрых опилках.
Мало того что мы до сих пор не свернули лагерь, хотя рабочие уже разъехались, — нам предстоит копать самим, то есть делать черную работу, не указанную в моем контракте, merde, merde!
Этот Тео Кактамегофорж задурил ей голову какой-то рукописью, оба пылают страстью первооткрывателей, хотя младенцу ясно, что здесь, в этой исхоженной вдоль и поперек пустыне, в этом засыпанном конфетными фантиками Гипогеуме, не может быть ни-че-го.
На перроне Лувр-Риволи в парижском метро можно найти больше, чем в этом опустошенном практикантами-археологами лабиринте.
У профессора имеется старая карта, где указано заветное местечко, но добраться до него будет потруднее, чем морочить голову перезрелой американской профессорше. Что ж, поглядим.
Засим остаюсь,
твой Эжен
Целую вечность целую.
МОРАСфевраль, 6
я пристрастился к канеллони с фенхелем и хожу по утрам в кафе у каза рокка пиккола, кафе называется мальтийский сокол, мне нравится, что у них на салфетках вышиты птицы, у сеньоры пардес тоже были такие
похоже, вчера я видел там профессора форжа, того самого, что не взял меня в экспедицию, полуночного англичанина, которому я строгал шоколадку в растворимый кофе
а я так его просил, даже нашел две безнадежно усеянные латынью статьи в интернете
наверное, я слишком этого хотел, и он испугался
если чего-то слишком сильно хочешь, судьба пугается и отвечает уклончиво
с ним были люди, пятеро, это что, те, кого он выбрал? один мальчик даже похож на фелипе, только глаза славянские, светлые, а у фелипе тяжелые каталонские веки и оливковые зрачки, они пили вино верде с хрустящим хлебом и тихо беседовали, там еще была рыжая, очень белая женщина, закутанная в шаль до самых глаз, но я увидел ее кожу, когда она подносила рюмку ко рту, рюмки здесь зеленоватые, с толстым пузырчатым дном, и вино в них выглядит как вода
наверное, они только что приехали, бросили вещи в отеле и пошли в кафе, но зачем их так много? я мог бы теперь сидеть с ними и говорить о катакомбах святого павла, финикийских кладах или еще о чем-то пыльном и прекрасном, кто этот парень с тяжелыми ресницами? а эта, похожая на вялую эстрелицию, остролицая барышня — жена профессора? ну да, иначе она не перебирала бы его пальцы с такой небрежностью
один из них, тот, что с полным ртом французского раскатистого ррр, поймал мой взгляд и понимающе улыбнулся, поднимая рюмку, тут в сердце мое вошла зависть, прямо как штопальная игла, и я ушел, не дожидаясь счета, бросил на столик полторы лиры, теперь у меня есть деньги и я оставляю на чай, господи, даже смешно
февраль, 7
I was a child prodigy,
начал свою биографию норберт винер, а я былpunch — drunk child, неловкий и ошеломленный, меня ошеломляли вещи, тайно живущие в доме, особенно вещи моего брата
все, на что я нечаянно натыкался, обнаруживая то мамин секрет — миску с подсохшими апельсиновыми корочками, то отцовский — початую бутылку граппы с сургучным клеймом на шнурке, клеймо я, разумеется, прибрал, все это были печальные мелочи, не переходящие в откровения, я ведь давно уже знал, что дом — весь, от выщербленной паркетной доски, под которой — я знал наверняка! — спрятано пиратское сокровище, до черного обливного желудя на фасаде камина, — живет своей ровно гудящей, ночной, празднично горячей жизнью, что вещи в нем болеют и расцветают, сталкиваются лбами, как майские жуки, подмигивают, меняются местами или расходятся по своим углам, завидуют и притворяются — то есть делают то же, что и я, только в то время, когда я этого не делаю
но вещи брата — это была жизнь над жизнью, я не знал им названия, как не знал их происхождения, пробираясь к нему в комнату, открывая ящик его стола, покрываясь мурашками от тихого звяканья, запуская руки во все эти оловянные, стеклянные штуки, где каждый медный проводок под напряженьем, каждая дырка посвистывает нестерпимой пустотой, теперь-то я знаю, что это было — развоплощение вещественного мира, внезапно лишенного крючков и зацепок, лишенного имен, нужных для овладения им, мира, симметричного тому, в котором жила няня, ловко управляясь с пустотелыми, скачущими по полу словами вроде баской и заспа и еще — лепеца, мира, в котором тяжелая небрежность к чужеродным словам превращалась в
февраль, 13
twist again
вот поэт Гумилев говорил своей нежной жене такое: аня, если ты увидишь, что я хочу пасти народы, — отрави меня
а я нынче магде сказал: магда! увидишь, что я пишу дневник, — швырни в меня мокрой тряпкой
магда вышла за табаком, и я снова пишу дневник мне нужно безупречное слово, а оно плеснуло хвостом и ушло в сизую бурлящую темень тропа
акрибия — вот как называется моя болезнь
тут есть и аква, и рыбы, но нет выхода
ЗАПИСКИ ОСКАРА ТЕО ФОРЖАОтель Россини, Ла Валетта,
четырнадцатое февраля
Несовершенство представлялось средневековым авторам чем-то вроде болезни. А болезнь излечима, если подобрать правильное лекарство. И тогда всякий несовершенный металл и всякое несовершенное вещество можно превратить в совершенное, то есть в золото. Как правило, алхимические рецепты изобилуют тайной символикой, понятной только посвященным, но рано или поздно все они сводятся к некоему химическому опыту, в котором первоначальное вещество восходит от состояния nigredo — черноты, или неразделенности, к состоянию albedo — белизны, в котором содержатся все цвета. При этом albedo — это всего лишь серебро, лунное состояние, которое должно быть поднято до rubedo — красноты золота и солнца.