Август - Тимофей Круглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Смеетесь. — разочарованно протянул Андрей Николаевич. — Не только видел. И трогал, и даже ел, признаться. У меня в каюте есть сувенир один австралийский — кожаный мешочек такой, мягкий, без единого шва! Я в нем флэшки держу, чтобы не потерялись и аккумуляторы запасные для фотоаппарата.
— Это как же, кожаный мешочек и без единого шва? — живо заинтересовалась Люся.
— А он из. — Петров замялся внезапно.
— Ну-ка, ну-ка, — женщина придвинулась к нему поближе, с видом заговорщицы, обсуждающей страшную тайну. — Говорите, мне можно, я почти психоаналитик.
Петров сокрушенно махнул рукой.
— Из мошонки кенгуру, цельнокроенный, так сказать!
Люся звонко захохотала, закрыла лицо руками на мгновение, как будто бы покраснела.
— Ужас какой! Бедный кенгуру!
Во время смеха грудь ее взволновалась под легким платьем, напряглась округло и упруго, и вновь пропала в складках тонкой ткани, а Петров, как зачарованный, не мог оторвать глаз от Люси, впитывал ее всю на память, как будто снова выстоял очередь к знаменитому творению Леонардо в Лувре, и надо было унести с собой мельчайшую подробность картины, навсегда сохранить впечатление чуда.
— Да вы не беспокойтесь, там кенгуру разводят, как у нас коров! Так и скачут стадами на пастбищах! И сертификат был специальный к этому мешочку, дескать, поголовье кенгуру в Австралии строго регулируется и прочее, чтобы защитники прав животных не возмущались. — Петров засмущался и заерзал в кресле, не зная, куда деть глаза.
— И большой мешочек? — Люся широко развела руками, как будто знала, что Петров краем глаза все следит за каждым движением ее груди. Она еще раз развела и свела руки, как бы пытаясь угадать размер кенгуриного достоинства, и даже зажмурила от шутливого страха глаза. Петров снова заерзал, не зная, куда деться — совсем опростился, забыл, как с дамами разговаривать.
— А бумеранг у вас, наверное, в кабинете висит, над рабочим столом, верно? — чутко переменила тему Люся.
— Нет у меня теперь кабинета. А раньше да, над столом висел, верно. А сейчас у меня однокомнатная крохотная квартирка в старом брежневском доме в районе Парка Победы.
— Развелись, наверное? И квартиру жене оставили?
— Развелся. — Петров пошарил по столику и закурил новую сигарету. — Я ведь в Таллине жил. Отец военный моряк был, завез семью к прибалтам. Короче, развелся я, и с полетами завязал. Переехал в Россию весной. Начинаю жить заново в 45 своих юношеских лет.
Андрей Николаевич закручинился. Люся порывисто протянула руку и погладила его по рукаву помятого рыжего пиджака.
— Ай-я-яй! Адын, савсем адын! — старый анекдот помните?
— Ага! — встрепенулся Петров и улыбнулся тому, что Люся жалеть его не стала, — я этот дурацкий анекдот теперь часто вспоминаю.
— Я вам по большо-о-му секрету скажу, Андрей Николаевич, — пропела Люся, — мне ведь в этом году тридцать пять! А я не то чтобы разведена, я даже замужем еще не была.
— Как так? Как мир мог пройти мимо такого чуда и не выдать вас замуж лет так уже в семнадцать?! — Петров краем глаза смотрел на Анчарова, застрявшего у стойки и молил бармена не торопиться, задержать Саню подольше болтовней об олимпийских играх и успехах и провалах нашей сборной.
Люся округлила глаза, отодвинулась от Петрова и села в кресле паинькой-школьницей, отличницей и председателем совета отряда. Сложила перед собой в воздухе руки, как за партой, а потом вдруг приподнялась, выпрыгивая из кресла, подалась вся вперед с поднятой рукой, моля «учителя» Петрова взглядом — вызовите меня!
Петров понимающе заулыбался и закивал головой.
— И вот так всю жизнь, — пояснила Люся неожиданно усталым голосом. — Школа, университет, аспирантура, кандидатская, закрытый НИИ, докторская, бабушка умерла.
— Как? И докторская тоже?! — изумился Петров.
— В процессе. Надо еще защититься. Отдала оппонентам читать и поехала в круиз, чтобы с ума не сойти. Мама меня под своим конвоем привезла на этот теплоход и пока не удостоверилась, что я не уплыла вместе с ним, не уходила.
— А психоаналитик — это на самом деле? — не удержался Петров.
— Я социальный психолог. Так будет точнее. А за психоаналитика у нас каждый русский человек сойдет, после поллитры только. — «А поговорить?» — Люся грустно улыбнулась и взъерошила наконец свою идеальную прическу, правда, так ловко, что она еще художественней стала, а не растрепанней.
— Извините, что задержался, но вижу, что вы разговорились, не стал мешать, обсудил с Димой прогнозы на качество и количество нашего «золота» в Пекине. — Анчаров поставил перед Люсей фужер с шампанским, себе и Петрову бокалы с коньяком.
— Скажите, Людмила Николаевна. — Саня мгновенно среагировал на покачивание русой головки женщины и поправился,
— Люся, вы не знаете, что это за песня была? Мне очень понравилась. Берет за душу в такой красивый вечер!
Певица отдыхала на стульчике рядом со своим музыкантом, а он — длинный, но артистически складный, в просторной черной рубашке с небрежно расстегнутым воротом, играл тихонько для скучающей публики бара что-то фортепианно-попсовое, но играл виртуозно, всем своим отстраненным видом показывая, что для настоящих ценителей он в состоянии сыграть такое.
— Это песня Ирины Богушевской была. Я ее слушать люблю. Особенно «Шарманку-осень». Даже плачу иногда. А эта песня, кажется, «Август» называется.
— Я вообще-то всю эту галантерейщину не признаю, уж слишком красиво! — Анчаров строго выпрямился в кресле, всегда готовый мгновенно подняться на ноги и действовать («алертное состояние», — привычно отметила про себя Люся). — Но иногда, вот как сейчас, с вами. Иногда я думаю, что эта банальная красота вокруг нас: река, закат, дивные берега, белый пароход, уютный бар, красивые женщины и солидные, уверенные в себе мужчины — публика-то ведь чистая у нас собралась, другая просто по деньгам круиз не потянет. Так вот, сейчас мне кажется, что зря мы боимся простых человеческих радостей, все пытаемся быть не такими, как все, как будто бы мы не из плоти и крови, и как будто не из штампов красивых самое лучшее в нашем мире состоит. Может быть, штампы и банальности — это как раз то, чего не хватает нам всем после затянувшейся перестройки, после какофонии этого, как его, постмодернизма, после всей этой дерьмовой, извините, демократии и либерализма с их дьявольской вседозволенностью? В конце концов: «береги честь смолоду» — это ведь тоже штамп. Или «супружеская верность», «дым Отечества», «честь имею», «воздух был чист и свеж, как поцелуй ребенка». Про «голубое» небо и то сказать нельзя в приличной компании, про поцелуй ребенка, тем более, да что же это такое?!
— Вы сказали «после перестройки». Вы уверены, что сейчас уже наступило «после»? — задумчиво спросила Люся, лаская пальцами хрупкий бокал и сосредоточившись на пузырьках шампанского, бегущих в толще искристого напитка.
— Думаю, Саша прав! Со вчерашнего дня можно сказать, что мы пережили самое поганое в нашей жизни, — отрывисто и строго сказал Петров. — Не самое страшное, может быть, не самое трудное, может быть, но самое позорное, мне хочется верить, уже позади.
Анчаров кивнул Петрову так, как будто они сто лет знакомы, и этого кивка головой достаточно для того, чтобы не говорить много слов, о том, что и без слов понятно людям одной крови:
— Чтобы женщины наши плакали только от музыки, любви и гордости за нас — мужиков! А мы чтобы нашим женщинам всегда соответствовали, чтобы им за нас никогда не было стыдно! Люся — за вас! За тебя, Петров! За наше будущее! — майор приподнял свой бокал, качнул им в сторону Люси, потом Андрея, торжественно посмотрел им в глаза и отпил большой глоток.
— Тостуемый пьет до дна! — неловко попыталась снизить высокий штиль Люся, а сама вдруг поднялась легко, как будто птица взлетела с ветки, и медленно осушила свой бокал. Она улыбнулась чуть виновато, шмыгнула носом простецки и пошла к выходу, бросив мужчинам на ходу:
— Я вернусь, подышу только, ладно?
* * *Старый сом притерпелся к утопленнику. А миноги, так и вовсе начали к Гугунаве присматриваться на предмет покушать. Сумка взорвалась перед закатом солнца. Наверное, это было красиво. Золотая рябь над плесом медленно вспучилась, поднялась шапкой исполинского водяного, зависла на несколько томительных мгновений и тяжело обрушилась вниз. Кустик почти созревшей черники на взгорке, безмятежно впитывавший солнце, примяла упавшая с неба волосатая кисть руки. Рядом шлепнулась, извиваясь, мокрая серебристая плотвичка, но их сразу же накрыла, вдавила в песок и мох огромная тяжесть воды, как будто великанское ведро кто-то взял и небрежно выплеснул на высокий берег. Омут стал еще глубже, а рваные останки утопленника, да ни в чем не повинного старого сома и еще бездну всякой рыбы разбросало по реке и диким зарослям, откуда до ближайшей проезжей дороги два десятка километров лесом.