Жестокий век - Исай Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осадные работы были прекращены. Наступила тишина. В Чжунсине пылали пожары, из-за крепостных стен валил белесый горячий дым, затягивал солнце, оно висело в небе багровым кругом. Хан удалился в горы, где воздух был чист от копоти. В шатре без дела сидеть не мог, отправился на охоту.
Воины, посланные вперед, гнали дичь с горных склонов, из ущелий, сжимая облавный круг. Он был еще очень широк, этот круг, но хан взял в руки лук, положил на него красную стрелу с широким, остро заточенным наконечником, поехал к тому месту, куда должны были согнать зверей. Узкая тропа, петляя среди деревьев и кустарников, тронутых увяданием, вела в гору. Ветви хлестали его по лицу, закрывали видимость. Хан подумал, что лук будет тут бесполезен, стал убирать его в саадак. Сбоку затрещали кусты, в желтоватой листве мелькнула бурая спина какого-то зверя, конь всхрапнул, резко бросился в сторону. Хан вывалился из седла и всем телом ударился о твердую землю. Внутри что-то оборвалось, боль опалила его, красный туман поплыл перед глазами. Кешиктены подхватили на руки, понесли, тревожно переговариваясь. Ему заложило уши, он не мог разобрать ни одного слова.
«Это пройдет. Какой монгол не падал с коня…» – успокаивал он себя.
Его почти без сознания доставили в ставку под Чжунсин. Через несколько дней ему стало лучше. В шатре толпились шаманы, лекари-сартаулы и лекари-китайцы. Шаманы били в бубны, окуривали шатер, молитвами и заклинаниями устрашали злых духов, лекари ощупывали, растирали его тело, поили снадобьями.
– Я умру? – спросил он, не узнавая своего голоса.
– Нет, – отвечали лекари и шаманы, но по их глазам видел: лгут.
И все равно твердил вслед за ними: «Нет. Нет. Э т о г о не может быть. Надо преодолеть э т о».
Красный туман опять поплыл перед глазами. На белое льняное полотно, на лица людей словно бы ложились отсветы пожарища. Мысли путались, порой забывал, где он и что с ним.
Однажды ночью он пробудился от зыбкого сна-забытья. Лекари, утомленные бдением, дремали на войлоке. Красный туман не клубился перед глазами. Он хорошо видел треногий столик у своей постели, на нем горели огни светильников, пламя то вспыхивало, то оседало, и он слышал легкое потрескивание и шипение. Вдруг ясно, всем существом ощутил, что покидает землю. Небо не одобрило его дерзновенных замыслов. Небо отвергло его, как отвергало других. Он умрет, как умирают все. Никому не дано жить вечно.
Светлая, щемящая печаль охватила его. Он смотрел на огни светильников и тихо, без слез, плакал. Жизнь обманула его. Правы были те, кто хотел, чтобы он остановился, пожил обычными человеческими радостями. Он почти не знал этих радостей. Он держал себя взнузданным. Все силы души и ума отдавал войску, битвам, разрушениям…
Один из лекарей проснулся, встретился с его взглядом, вскочил. Он подозвал его к себе.
– Мне не нужны ваши лекарства. Уходите все.
Лекари, а за ними и шаманы оставили шатер.
Вскоре за тонким полотнищем загудели голоса, запылали огни. Воины обступили шатер. До него доносились обрывки говора:
– Хан покидает нас…
– Мы все погибнем без хана…
– О небо, смилуйся над нами!
Эти скорбные голоса отодвинули, скомкали его светлую печаль, он устыдился того, о чем только что думал. Чуть было не отвернулся от дела своей жизни. Он бы предал и себя, и свое войско, и то, что свершил, и то, что ему или другим надо свершить.
В шатер вошли Угэдэй, Чагадай, Тулуй, склонились над ним, пряча испуганные глаза. Угэдэй сказал:
– Отец, все войско стоит на коленях и молит небо даровать тебе здоровья. Мы надеемся…
Хан приподнял бессильную руку, призывая сына замолчать.
– Я ухожу… Похороните меня на горе Бурхан-Халдун…
Замолчал. Это была уступка своей слабости. Он хотел бы лежать на солнечном косогоре, под соснами, над долинами, где в дни детства и юности среди горестей, тревог и обид выпадали мгновения счастья, чистого, как капли росы. Пусть уступка… Но последняя.
– Праху моему не поклоняйтесь. Могилу на веки вечные скройте от глаз людей. Дух мой – в делах моих, в войске моем. Этому поклоняйтесь. Храните мои заветы. Ведите воинов в битвы, не останавливаясь, завоюйте все земли. Моя душа будет с вами.
Голос его отвердел. Даже сил как будто прибавилось. С робкой надеждой подумал, что это, может быть, и не конец вовсе. Может быть, небо послало ему еще одно испытание, и он не сломился, не дал завладеть собою слабости и отчаянию.
– Отец, может быть, мы отправим тебя в степи? – спросил Тулуй. – Заставим тангутов расчистить дорогу. Поедешь – не тряхнет, не колыхнет.
– Нет, я должен увидеть бурхана. Однако, если небо призовет меня раньше – молчите. Никто не должен знать, что я умер, пока не откроют ворота города. – Разговор утомил его, вновь перед глазами заколыхалась кроваво-красная туманная пелена. – Бурхана убейте.
– Но ты дал клятву… – напомнил Чагадай.
– Я дал клятву… бурхану. Без владений – он не бурхан. Я давал клятву человеку с одним именем, вы дайте ему другое имя… Убейте…
Последние слова договорил с трудом. Пелена перед глазами становилась плотнее, сквозь нее он плохо видел лица сыновей. Сознание меркло, и он напряг всю свою волю, чтобы удержать его. Но оно скользкой шелковинкой утекало куда-то все быстрее, быстрее…
…Хан был мертв. Но у шатра на карауле, как всегда, стояли кешиктены. На осеннем солнце лучились бронзовые с позолотой навершья тугов, овеянных славой, окропленных кровью многих народов. В шатре по утрам, как всегда, собирались на совет нойоны. Так продолжалось восемь дней. Лицо хана почернело, тело вздулось. Запах тления не могли заглушить ни благовонные мази, ни курения. Нойоны выходили на свежий воздух, бледные, с помутневшими глазами, густой дух смерти и тления следовал за ними.
Наконец ворота Чжунсина распахнулись. Воины вошли в город, и по улицам потекли ручьи крови. Воины приносили жертву духу своего повелителя.
Глава 18
Была зима. Над всей великой степью бушевали бураны, вздымая к небу снежную пыль, сотрясали стены юрт, сбивали дрожащую скотину в плотные кучи, валили путников с коней.
В юрте Тайчу-Кури кончилось топливо. К гаснущему очагу жались дети Судуя, грея ручонки на остывающих камнях. Их мать Уки лежала в постели, часто, с надрывом кашляла. Простудилась, бедная. Каймиш скребком очищала мездру овчины, время от времени согревая дыханием пальцы. Она, кажется, не замечала, что огонь в очаге гаснет. С тех пор как где-то погиб Судуй, Каймиш часто бывала такой – то ли задумчивой, то ли равнодушной ко всему.
Тайчу-Кури надел старую, с вытертой шерстью шубу, туго подпоясался арканом, взял кожаный мешок и отправился за аргалом. За порогом юрты снег хлестнул по лицу, ослепил, ветер завернул полы шубы, хлопнул ими, опрокинув Тайчу-Кури в сугроб, вырвал мешок из рук и поволок в степь.
Тайчу-Кури поднялся и, ругаясь, трусцой побежал догонять мешок. Ветер на мгновение стихал, мешок распластывался на снегу, Тайчу-Кури оставалось лишь взять его, но каждый раз мешок взвивался и птицей взлетал из-под рук.
Духи зла потешались над бедным человеком. Тайчу-Кури рассердился, обругал духов, и мешок удалось изловить. Изловил он его далеко от юрты, возвращаться пришлось против ветра. Белая мгла била по лицу, мотала из стороны в сторону. Напоследок он уже не мог идти, добрался до кучи аргала на четвереньках, без сил опустился возле него на мягкий сугроб. Годы уже не те, чтобы бегать. Ноги, руки трясутся, сердце колотится…
Из юрты вышла Каймиш. Ветер подхватил, понес ее крик:
– Тайчу-Кури-и-и!
– Что тебе?
– Ты где пропадал?
– Видишь, лежу, ветер слушаю, на снег смотрю. Не все же время сидеть у тебя под боком.
Она ушла. Тайчу-Кури стал набивать мешок аргалом. Каймиш беспокоится о нем. Это хорошо. Понемногу забывает сына. Хотя можно ли забыть Судуя, их единственную опору и надежду? Э-эх-хэ, всю жизнь работал на хана, набивал его колчан звонкими стрелами. А хан отнял единственного сына… После смерти Судуя он стрел уже не делает. Душа отвращена от этой работы.
В юрте Тайчу-Кури развел большой огонь. Внук и внучка стали бегать вокруг него, игривые, как козлята. Они хотели втянуть в свою игру и его, но Тайчу-Кури еще не отдышался. Нахлестанное ветром лицо горело, глаза слезились.
– Ты что там делал? – строго спросила Каймиш.
– Мешок чуть было не унесло. Немного пробежал.
– Экий ты… Пропади он, пустой мешок! Самого бы унесло. – Каймиш вскипятила молока, налила в чашку, подала Уки. – Попей, доченька, согрейся, легче будет.
Тайчу-Кури наставительно поднял палец, сказал в спину Каймиш:
– Так все можно пустить по ветру. Добро беречь надо.
– О небо! Добра-то у нас…
– Что уж есть, – пробормотал он и умолк.
Разговор становился опасным. Сейчас будет вспомянут Судуй, и в юрту надолго вселится уныние. А унывай не унывай – мертвые не возвращаются.
Живым – жить надо. Внучку и внука вырастить надо. Станет внук мужчиной, можно и умирать. Простые люди сами на себя надеяться должны. Они как трава. Ее и копытами топчут, и огнем жгут, а она живет и дает жизнь всему живому.