Дневник. 1918-1924 - Александр Бенуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1 200 000 марок, то есть даже по тому курсу, по которому нам считал кассир (это официальное лицо, заподозрить в трепотне которого не посмел бы в былое время самый лютый враг Германии) равнялось всего 2 марки 40 пфеннигов прежних денег!
Вообще же в Кенигсберге мы могли изучать зыбкость и дилетантизм всей операции с валютой. На станции нам считали доллар в 2 000 000 (у других пассажиров тот же кассир не пожелал его покупать выше 1 500 000 или 1 200 000 марок), в ресторане 3 миллиона, в кафе 2 200 000, шофер, катавший нас за город — 2 000 000, а на самом деле доллар в субботу остановился на 3 '/2 миллионах, по другим же — на 4-х миллионах.
В Берлине в единственном в столь утренний час открытом буфете на вокзале (где всегда «безбожно» драли, но тогда безбожностью называлась разница в 10 процентов) мне на 5 долларов дали всего 11 миллионов 300 000. Еще особенность та, что всех обладателей валюты призывают продавать ее лишь крошечными порциями (зато поминутно карманы пустеют, и тогда готов менять хотя бы в убыток). Всего этого я не ожидал от немцев, от толковых, четких, столь реально ощущавших жизнь немцев. Когда у нас только начинались аналогичные явления, я указывал на Германию и утверждал, что там ничего подобного произойти не может, ибо там люди «слишком хорошо осознают стоимость труда и вещи, не то что у нас, в нашей стране сплошной фантастичности». На проверку же у немцев выходит, что и само представление о реальной цене исчезло. Думаю, что известной категории людей (специально оперирующей с валютой) это очень выгодно, но не им же одним мог удаться такой план — сбить с толку целый народ, а не только «умных финансистов» (на этих «мудрецов» — это доказала война — всегда «довольно простоты»), не только всяких легкомысленных и беспочвенных людишек («интеллигентов», поэтов, художников, прожектеров-доктрине-ров), но и соль земли немецкой — немецкого лавочника, который вместо того, чтобы наловчиться придерживаться той же реальной нормы или все продать поэффектнее, не перестает болтать зря о «дороговизне», отдавая свои товары буквально за гроши.
Вот несколько вчерашних здешних цен: проезд по городу
1 200 000 (то есть столько же, сколько проезд из Кенигсберга в Берлин вторым классом), проезд по Берлину — 1 200 000 (в былое время — 5 марок), завтрак в кафе без салфеток, но впрочем, по-старому — за двоих с пивом и на чай — 3 миллиона, угощение у Кракуллера (сидели на балконе, ибо внизу террасы больше нет), состоявшее из 2 блюд, — 700 000, то есть 1 марка 40 пфеннигов. Тут же такие окончательные абсурды: марка (почтовая) на заграничную карточку стоит 1800 марок, на письмо — 3000 марок. Зато слово в телеграмме (в Париж) обходится в 700 000.
Среда, 15 августаСнова проснулся без четверти пять и уже заснуть не мог, а потому встал и засел за писанину. Это столь раннее пробуждение — не только показатель старости (недаром в кафе в Кенигсберге продавщица сказала про меня: старик. Я был очень поражен, но, проверив по зеркалу, вполне с таким определением согласен), но и следствие переутомления. Вчерашнее дело ужасной беготни (французское консульство, поиски меняльной конторы, размен 5 долларов в лавочке на Фридрихштрассе по 2–3 млн, завтрак у Кракуллера) сильно нас приободрали! Прогулка к шлюзам и Старому музею увенчались двухчасовой беседой с Мефодием Лукьяновым — сердечным другом Кости Сомова, с роскошной коробкой конфет; и уже когда я видел второй сон, появляются без предупреждения Тройницкие. Оказалось, что это Марфа Андреевна заставила его приехать на два-три дня в Берлин, специально, чтобы повидать Бенуа. Лукьянов возмужал, ему тридцать один год, пополнел, стал гораздо словоохотливее! В общем же обнаружил ту чрезвычайную любезность, «милость» (старался быть милым), готовность быть полезным, которая часто бывает присуща людям его секты. Весь же его разговор сводился к убеждению как можно скорее отсюда уехать, тут-де неспокойно, становишься иностранцем, еще может вылиться в какие-нибудь эксцессы или массовые высылки, обставленные самым должным образом. Мы сами третьего дня на себе испытали эту ненависть от лица хозяина из-за того, что у нас не нашлось мельче бумажки, нежели 5 миллионов (купили же мы почти на миллион). Акица была этим инцидентом до глубины души изумлена.
Лукьянов только из Баден-Бадена, от которого в восторге, в особенности от «избранного русского общества»: «столько титулованных», и вот он настаивает, чтобы мы лучше ехали туда, что «нас поджидают Гиршманы и Надя фон Устинов». Он знает, что Дягилев меня ждал к 15-му, очень волновался, что меня все еще нет. Однако зачем нам еще застревать в Бадене, когда проще сразу ехать в Париж. С заездом в Баден, благо виза во французском консульстве уже лежит, и мы можем ехать… Ох, неуютно здесь. За три дня мы свыклись с «заграницей», кажется, не лежит девять лет между последним ее посещением. Отсюда и отсутствие радости.
В душе я до последнего момента был уверен, что мне не суждено выбраться из России, вернуться в свою «родную Европу». Это у меня было очень глубоким суеверием, и оно угнетало меня. Но вот повторяю: «преодоление такой завороженности» не радует, а где-то зашевелилось уже сомнение в полезности нашего путешествия. Европа-то — Европа! Но уже не та: не достроены и брошены в таком виде, еще с пустыми местами вокруг дома, масса нищих, отсутствие блестящих военных, блестящих экипажей, отсутствие воды в фонтанах — действуют на меня угнетающе. Зато дети, балуясь в сухих бассейнах, между каменными богами, видимо благоприятствуют. Тем не менее общее впечатление от Берлина по-прежнему великолепное: трамваи, омнибусы, всякие моторы снуют во всех направлениях, все чисто одеты, а дамы даже с претензией на элегантность.
Акица справедливо критикует неуклюжесть моды, особенно противно оголение плеч на каких-нибудь тетехах, да и вообще редко кому идет нынешний фасон. Меня, однако, радует модная краска (желтая), которую я предчувствовал уже года за два-три. В Берлине она в ходу особенно на русских девицах и дамах, выглядящих вообще более изящными, нежели немки. Но в Кенигсберге мы застали оргию предыдущего цвета — зеленого. В магазинах выставлено много товаров, но покупателей очень мало, живой нерв все же отсутствует. И теперь, более чем когда-либо, с оттенком дьявольского издевательства вылезает безвкусие памятников царствования Вильгельма II — кладбище напыщенных предков. Вдоль Зюгеналлее напыщенный памятник Вильгельму Великому, раздавивший и замок, и прекрасный Старый музей, и уютную статую Фридриха-Вильгельма III. Сидя на ступенях Шинкелевой лестницы, мы с Акицей любовались видом этой нами когда-то любимой площади, картиной, залитой светом тихого знойного дня, но при этом старались исключить из поля зрения пятиглавую прусскую пародию на Сан-Пьетро. Трудно нынешним посрамленным и униженным избавиться от воздействия этих монументальных наваждений, тяжело нести посрамление такой чести. То ли дело австрияки, с мудростью древней, искушенной на все лады, ласковой от внутреннего скепсиса культуры, они приняли свой позор, свое несчастье просто и протянули руку бывшим врагам, рассчитывая отчасти этой рукой получить подаяние, и подаяние они получили и даже пустили его в ход. Это мудрое поведение, как говорят, придало уютность жизни. Им приходилось одно время куда хуже, чем пруссакам, а сейчас Вена воспрянула и полным ходом идет восстановление. Здесь же, сдавшись, не хотят и не могут признать свою сдачу…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});