Вяземский - Вячеслав Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же день князь навестил 89-летнего Александра фон Гумбольдта. Он познакомился со знаменитым ученым еще тридцать лет назад в Москве. Престарелый Гумбольдт был тяжело болен и уже не вставал.
В Карлсбаде — снова начало «прозябательной, животной» жизни, вместо утомительных прений в Комитете министров — целебные источники и запрет на волнения… Там же Вяземский неожиданно столкнулся с приятелем юности, арзамасцем Николаем Ивановичем Тургеневым. Оба с трудом узнали друг друга. Декабрист-эмигрант был уже помилован русским правительством, навещал родину, но на постоянное жительство в Россию перебираться не спешил… Общего у бывших единомышленников и союзников по «Обществу добрых помещиков» ничего не осталось. Еще в 1843 году Николай Иванович так писал о Вяземском: «Под старость и им, как многими людьми, овладело то благоразумие, которое скорее можно назвать расчетливостью… Чувствуя труд борьбы со злом, они заключают мир со злом и неприметно для них самих делаются врагами добра». В отличие от встреч с другими декабристами (и Иван Пущин, и Сергей Волконский очень обрадовались Вяземскому) свидание с Тургеневым вышло холодно-неловким. Разговор шел в основном о покойном Александре Тургеневе.
В Карлсбаде лечился и русский посланник в Баварии Дмитрий Петрович Северин. Вяземский был очень рад повидать старого друга и 20 сентября подарил ему небольшое стихотворение «Другу Северину».
Из Карлсбада 21 сентября князь и княгиня направились в Теплиц, потом были уже хорошо знакомые Дрезден, Франкфурт, Штутгарт, Баден-Баден. В Швейцарии (Базель, Лозанна и Женева) провели чуть меньше месяца. В Лозанне Вяземского впечатлил отель, названный в честь знаменитого историка Гиббона. А вот Женева, которую ему толком не удалось разглядеть три года назад, совсем не понравилась: «Новое правительство все делает, чтобы обратить ее в безнравственные Афины. Театр, правда, плохой, игорный дом, кофейные и погреба, или просто кабаки, на каждом шагу. Стараются обезшвейцарить Женеву, поглотить ее народонаселение приливом иностранцев, разноплеменной сволочи, бродяг». Женева напоминала огромную стройку — в городе постоянно сносили старые дома, возводили новые… Вяземский перечитывал Руссо. «Нельзя в Женеве не думать о Руссо… — записал он в дневнике. — Карамзин любил его и много имел с ним общего. Гоголь также принадлежал семейству Руссо, с разницею, что он был христианин и усердный православный, а тот деист, — что тот был ум высшего разряда, а Гоголь писатель с дарованием, и только».
11 ноября Вяземские были уже в Лионе, столице французского ткачества, городе мостов и набережных. За ним последовали Марсель и Ницца. Там путешественники остановились на семь месяцев, сняв номер в «Отель де Франс». Изредка выбирались в соседние Канны или Антиб…
В этом уголке Европы Вяземский еще не бывал. С интересом осматривал он дворец Ласкарис в генуэзском стиле, крепость Мон Альбан на холме — с него виден был весь Лазурный Берег и даже Корсика. Присутствовал на закладке православного храма Святого Николая Чудотворца на рю де Лоншен. Гулял, как и все местные завсегдатаи, по бульвару Англичан, тянущемуся вдоль бухты Ангелов (русские называли этот бульвар просто прогулка Англичан', англичан там и вправду водилось в избытке, мужчины пешком, дамы верхами)… Юг радовал теплой зимой, на душе у Вяземского было легко и покойно. Про себя он отметил, что совершенно не вспоминает недавнее свое служебное поприще, будто и не было в его жизни трех суматошных, не принадлежавших ему лет. Близкое прошлое настолько его не занимало, что, когда мимо Вяземского прошмыгнул какой-то русский политэмигрант из герценовского окружения и, злобно взглянув в упор, громко пробормотал: «Вот идет наша русская ценсура…» — князь даже не сразу понял, что речь шла именно о нем. А когда понял, только усмехнулся. Цензура, министерство, Норов, доклады у государя, левые и правые журналы — все это стало для него пустым звуком уже в день отставки.
В Ницце находилось обширное русское общество отдыхающих — великий князь Константин Николаевич с красавицей женой Александрой Иосифовной, великая княгиня Екатерина Михайловна с мужем, герцогом Георгом Мек-ленбург-Стрелицким, принц Петр Георгиевич Ольденбургский с женой, семья декабриста князя Сергея Волконского, семьи Олсуфьевых, Кочубеев, Голицыных, Похвисневых; в порту города стоял корвет «Баян», на котором приплыл в Ниццу бывший сослуживец князя по цензуре поэт Аполлон Майков… Случались, таким образом, русские обеды и разговоры, «т.е. все кричали разом, перебивая друг друга, и все врали во всю мочь». Но такое общение, судя по ворчливой интонации Вяземского в дневнике, ему не особенно нравилось. Он все больше привыкал к обществу людей, которые доводились ему по возрасту детьми, а то и внуками — с ними гораздо легче дышалось, они были легки на подъем, не-зашорены, не боялись высказывать собственное мнение; да и сама молодежь, чувствуя искренний к себе интерес, обыкновенно не упускала случая поболтать с остроумным и многознающим старшим другом. Ровесники же вызывали в Петре Андреевиче неосознанное раздражение, все они казались ему скучными и бессмысленными, безнадежно застрявшими не то в 40-х, не то в 30-х годах; беседы с ними он называл «разговоры в царстве мертвых». Кроме того, они напоминали ему о собственном возрасте, а с ним Вяземский мириться отнюдь не собирался. Например, министра иностранных дел князя Горчакова, который был моложе Петра Андреевича на шесть лет, он пренебрежительно называет в дневнике ни много ни мало «старой кокеткой»!.. Кстати, именно в связи с Горчаковым и именно зимой 1858/59 года Вяземский бросил одно из самых легендарных своих mots. С усмешкой наблюдая за тем, как министр пытается ухаживать за молоденькой графиней Олсуфьевой, Вяземский произнес:
— Помнится, пятьдесят лет назад я имел куда больший успех у бабушки этой девицы…
Гораздо больше времени, чем прежде, он проводил теперь и в обществе иностранцев — записная книжка переполнена именами британских, французских и итальянских дипломатов, с которыми князь обсуждал последние политические события (а они были довольно бурными: в апреле — июне гремела война между Австрией и Францией, в результате которой, кстати, Ницца отошла к последней; в начале мая Вяземский даже съездил в зону боевых действий, в Геную и Турин). Стихи сочинялись исправно, большая часть их относилась к разряду «фотографий» — так князь называл обширные зарифмованные пейзажи, которые в обилии появились в его творчестве начиная с 40-х. И «Вечер в Ницце», и «Прощание с Ниццею» получились подчеркнуто старомодными и тяжеловесными, их живописность часто граничит с красивостью в дурном смысле этого слова. Пожалуй, только финальная строфа «Вечера в Ницце» может поспорить по мелодике и изяществу с лучшими элегиями Жуковского, да еще стихотворение «Дорогою из Ниццы в Канны» приятно удивляет неожиданным переходом от описания роскошных южных ландшафтов к воспоминанию о заснеженной России. Об этом — и две шуточные строфы (выходка, как говорил сам Вяземский, — то есть то, что выходилось у него во время прогулки):
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});