Искры - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домой Игнат Сысоич пришел сумрачный. Завидев во дворе Федьку, починявшего дроги, он не пошел в хату, а сел на завалинке, снял картуз и стал крутить цыгарку.
Федька весело спросил:
— Вы курить сели? Скрутите и мне цыгарку, а то мой кисет куда-то запропал.
— Иди сюда, — позвал его Игнат Сысоич, — да брось ты дроги те чертячие. Все одно на них возить нечего будет.
Федька понял: «Значит, плохие дела в степи». Бросив топор, он прихромал к завалинке и сел.
— Так что, кажись, концы нам наступают, сынок, — невесело заговорил Игнат Сысоич, — и отец твой без хлеба остался, считай. Даже Нефед приуныл.
— Совсем погорел?
— В колоске пятнадцать зерен, вот и считай… Пятнадцать пудов с десятины чи возьмем? Какой это урожай?!
Из-за хаты послышался голос Марьи:
— Федя, дай мне ведро воды… Отца еще нету? Стенку надо было бы переложить в базу, а то упадет.
Ни Игнат Сысоич, ни Федька не слышали ее слов, и Марья вышла из-за хаты, — босая, в подобранной с боков юбке, забрызганная глиной. Увидев Игната Сысоича, она недовольно спросила:
— Вы не оглохли? Руки онемели носить воду, а мы еще только первую стену мажем с Настей.
— Не до хаты теперь… Хлеба вон погорели, а она про стены беспокоится, — досадливо ответил Игнат Сысоич.
Марья вытерла руки о фартук, села на завалинку, и Игнат Сысоич рассказал ей, что видел в степи.
— Та-ак, — удрученно произнесла Марья. — Значит, опять до весны не хватит?
— До весны… До рождества не хватит! — сказал Игнат Сысоич.
Обедали в коридоре, за низким круглым столом. Игнат Сысоич, прижимая к груди буханку черствого, темного хлеба, отрезал от нее тонкие ломтики и бережно собрал крошки.
Марья налила в чашку зеленого борща, положила на стол деревянные ложки и строго сказала:
— Ешьте… И головы нечего вешать. Были года и похуже.
Никто ничего ей не ответил, и все молча взялись за ложки.
У порога стоял старый огнисто-красный петух. Подняв ногу, он поворачивал голову то в одну сторону, то в другую и ждал, пока ему бросят хлеба.
На этот раз ему никто ничего не бросил.
До Югоринска Игнат Сысоич не доехал. Почтовый поезд остановился у закрытого семафора и стоял с полчаса. Затем пассажирам было объявлено, что на вокзале остановки не будет, и тем, кто ехал в Югоринск, проводники порекомендовали сойти с поезда.
Пассажиры, возмущаясь действиями станционного начальства, выгрузились из вагонов и пешком направились на вокзал. Однако прибывшие к поезду жандармы стали направлять всех в город через балку и свалочные поля.
Когда Игнат Сысоич выбрался на дорогу, ехавший навстречу извозчик крикнул:
— В город? Садись, подвезу!
Игнат Сысоич остановил его и спросил, что случилось на вокзале.
— Бунт. Солдаты не хотят на войну ехать. Полдня уже ничего с ними поделать не могут, потому они при оружии и в полном боевом порядке, — сообщил извозчик и снова предложил — Так, может, подвезу?
Игнат Сысоич пожалел двадцать копеек и направился, в город пешком. «Так… значит, и до солдат дело дошло — бунт. Вот как обозлился народ! Войска, и не подчиняются царю. Слыханное ли дело?» — рассуждал он, шагая по дороге.
Кулагин, по слухам, давно освободился, но нигде не бывал, а только приходил зачем-то к Алене. Об этом сказал Леону только что вернувшийся из полиции Вихряй. И Леон решил сам переговорить с Аленой.
Алена встретила его холодно:
— Надолго? А то Кулагин тут был, интересовался тобой.
— Зачем он приходил?
— Про жизнь мою семейную спрашивал.
— Ну и что ты ему сказала?
— Хорошего мало.
Леон не знал, о чем говорить дальше. Сбив фуражку на затылок, он сел возле стола, забарабанил пальцами.
Алена, подвернув рукава белой, в синий горошек, кофточки, стояла у стола и резала белую молодую картошку. Лицо ее горело от свежего загара, стояла она немного ссутулясь, от усталости часто переступала с ноги на ногу и тихо вздыхала. Только что она была на огороде, поливала капусту и помидоры и с тоской посматривала на хуторские сады на противоположном берегу речки. Там, где-то за деревьями, жил Леон, ее муж. Видел ли он, как она носила тяжелые ведра с водой, слышал ли, как натужно стучало в груди ее сердце? Нет, не видел он и не слышал этого, и ему не было никакого дела до того, сорок ли ведер воды принесет она с речки, или сто сорок. И Алена вздыхала. «Взял меня, привез на этот завод и бросил среди чужих людей. Для чего же тогда надо было жениться?» — про себя жаловалась она и опять шла к речке, опять погружала в воду ведра и, вырвав их, несла к лункам, крупно, по-мужски шагая узкой, обросшей травой дорожкой. Так она ходила от огорода к речке и обратно несколько часов. Потом искупалась, расчесала волосы, заплела две большие косы и, придя домой и переодевшись, стала готовить себе обед.
Леон пришел неожиданно. Алена взглянула на нег-о темными глазами, и они заблестели от слез. Ей хотелось обнять его и приласкать, но она подавила в себе это желание и только спросила: «Надолго?» И сама почувствовала: не так, не те слова надо было сказать Леону — угрюмому, одинокому, вошедшему в дом как-то робко, виновато. Но гордая была Алена и не сделала этого, а продолжала стоять возле стола и готовить обед, чужая, холодная.
Вот она взяла чашку с картошкой, масло и вышла во двор, где была летняя печь. Через несколько минут она вернулась с пустой чашкой в руках и опять стала резать молодую картошку.
— Алена, почему ты стала такая холодная, неласковая? — спросил Леон.
— Какая уродилась, — ответила Алена.
— Неправда, — возразил Леон. — Ты была со мной другая, любила меня. А теперь ты разговариваешь со мной так, будто перед тобой не муж, а бродяга какой-нибудь, недостойный доброго слова. Раскаиваешься, что вышла за меня замуж?
— Девкой я от этого не стану, — сухо проговорила Алена.
Леон покачал головой и умолк. Вспомнился разговор в землянке, когда приезжала Оксана, и он мысленно сказал: «После тех слов, в землянке, нам не надо было больше встречаться». Но какое-то внутреннее чувство подсказывало ему: «Это у нее не настоящее, напускное». И он, поборов в себе желание уйти, встал, прошелся по комнате и обратился к жене:
— Вот что, Алена, хочу я тебе сказать… Ты любила меня прежнего, хуторского, и за хуторского парня выходила замуж. А я уже тогда был другим человеком. Этого другого человека ты не знала и не любила. И не полюбила. Иначе ничем я не могу объяснить твое отношение ко мне. Не могу я поверить в то, что ты не понимаешь, что творится вокруг нас с тобой. Ты не раз слышала наши разговоры и знаешь: не мы, простые люди, повинны в такой нашей жизни.
— «В такой нашей жизни…» — повторила Алена и горько усмехнулась. — А кто тебе мешает иметь другую? Тебя и батя и Яшка к себе звали. Так нет, тебе не интересно иметь в жизни всегда сытный кусок и лишнюю копейку в кармане, тебе интереснее шляться ночами по балкам и сходки устраивать… Хочешь жить, как люди, — поступай на завод и брось скитаться по чужим хатам. Не хочешь — не будет промежду нами ладу.
Леон стоял у окна, заложив руки назад, и смотрел в степную даль. Там, на горизонте, догорали малиновотемные разливы зари. Над степью, над речкой и левадами медленно опускалась ночь, тяжелым туманом окутывала посевы, вербы, старую панскую рощу. Леон смотрел, как сгущались сумерки и таяли последние проблески дня, и думал: «Вот так все больше окутывается мраком и моя жизнь с Аленой, и посветлеет ли она когда-нибудь, неизвестно. Скорее всего — нет».
Он обернулся, но Алены уже не было в комнате. Подумав, он шагнул в горницу, снял со стены фотографию Алены. Потом осмотрелся, ища глазами, что бы еще взять с собой, но махнул рукой и вышел в переднюю. Вынув фотографию из рамки, он подошел к окну, посмотрел на нее печальными глазами и спрятал в карман, а рамку бросил на подоконник. «Все кончено, Алена. Прощай!» — сказал он мысленно, и, туго натянув на голову черный картуз, шагнул к двери.
Во дворе звякнула щеколда калитки и раздался знакомый хрипловатый голос:
— Эй, хозяева! Горит на плите что-то!
Леон остановился, поднял голову. «Батя? Вот не вовремя», — подумал он и вышел за дверь.
На крылечко, кряхтя, поднимался по ступенькам Игнат Сысоич.
— У кого-то поджилки от страху трясутся, а ты черт-те откуда пеший иди, от самого семафора того дурацкого. Совсем ноги побил.
— От какого семафора? — спросил Леон, когда Игнат Сысоич вошел в раскрытую дверь коридора.
— А, так ты дома? Ну, здравствуй, сынок, родной мой, — обрадовался Игнат Сысоич и продолжал: — Да полк там, на станции, взбунтовался, на войну солдаты ехать не хотят. Ну, наш поезд и не допустили на станцию.
— Полк? Взбунтовался? — торопливо переспросил Леон, тряхнув Игната Сысоича за плечи так, что он качнулся.