Прибой и берега - Эйвинд Юнсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отца богов не проведешь, дружок, — сказала она, оглянувшись по сторонам
Старая рабыня-негритянка с толстыми лиловыми губами стояла у входа во внутренние покои.
— Я никогда не пытался Его обмануть. Я — пушинка, покорная Его ветрам. Я пустая яичная скорлупка в Его руках. Мой опыт — Его дар. Но я полагаю, что Ему угодно, чтобы я использовал Его дар.
— Ты полагаешь, что мог бы править миром? — снова напрямик спросила она.
— Все мы так полагаем в иные минуты.
— Ты полагаешь, ты мог бы править им лучше, чем Высокодержавный?
— Этого я говорить не хочу, это богохульство, — сказал он, оглядевшись кругом. — Я мог бы ответить иначе: при моем жизненном опыте, при моем бездонном невежестве и безнадежной слепоте я правил бы миром по-другому. Без сомнения, по-другому. Кто мог бы править так, как Высокодержавный?
Он снова жадно отхлебнул вина и взглянул на нее поверх кубка.
— Мне было хорошо у тебя. Я вкусил здесь покой. И ты щедро одарила меня любовью. Мне хотелось бы раздвоиться, тогда одна половина осталась бы с тобой. Если в моей груди живет душа, если она трепещет в ней, подобно ветерку, парит вокруг сердца, часть ее останется здесь. Вместе с воспоминанием — моим и твоим. И я хотел бы иметь два тела: если бы одно из них было богаче мужской красотой, оплодотворяющей силой, я желал бы, чтобы это лучшее из двух тел осталось с тобой.
— Мне хотелось бы иметь мужчину намного моложе, — сказала она и тоже выпила вина. — Я хотела бы, чтобы у него была твоя мужская оснастка и такое же тяжелое тело, и по ночам он был бы таким же страстным и так же искусно управлял этой страстью, да-да, искусно и умело, и чтобы у него был твой опыт и ритм, который присущ тебе, что бы ты ни делал — ходишь ли, говоришь ли, бодрствуешь или спишь со мной. Но я уже сказала: мне хотелось бы, чтобы он был намного моложе.
— Сама ты не стареешь. В этом твоя женская сила, но в этом же твоя слабость как существа божественного, богоподобного, особы из семьи богов. Ты созреваешь, но стареешь лишь до той грани, которую положили Бессмертные: теперь ты ее достигла. Вернее, нет: ты стареешь, но стареешь медленно, стареешь душой, идя к мудрости, стареешь без конца. Ты будешь жить долго, до тех пор, пока живут боги, быть может, вечно. Когда я уже умру и меня сожгут и я обращусь в пепел или буду лежать в земле грудой костей, ты по-прежнему будешь сидеть здесь, и будешь такой, как сейчас, или почти такой же, только еще умнее, и будешь тосковать о своей молодости. Тогда, может быть, я стану твоей молодостью. И ты будешь мечтать о молодых мужчинах. И если пожелаешь, они придут, их доставят сюда, но проку от них не будет, потому что сама ты будешь зрелая и опытная. Зрелость и опытность отравляют горечью твое питье. Ты жаждешь, и тебе дают напиться, но напиток кажется тебе пресным.
— Может, ты и прав, — сказала она. — Когда-то я знала меньше. И у меня было то, что смертные зовут счастьем. И все же и теперь я во многом схожа с людьми. Я могу грустить. Могу страдать. Но когда я грущу или страдаю, в ту самую минуту или минуту спустя, на грани между настоящим чувством, — (да, да, самым настоящим! — выкрикнула она), — между настоящим чувством и мыслью, сознанием, которое приходит вслед, я радуюсь тому, что могу страдать. А когда-то я радовалась по-другому, так, как радуются молодые, молодые смертные. Это было до того, как они сослали меня сюда и сделали богиней или полубогиней, вдовствующей в этой усадьбе.
— И все же ты живешь жизнью смертных, — сказал он.
— Да, жизнью смертных, в которой есть детство, юность и старение, но нет конца, жизнью вне пределов человеческого времени. А стало быть, это жизнь смертных в бесконечном времени Бессмертных богов, во времени таком долгом, что оно уже за гранью времен.
— Калипсо, — сказал он, снова подняв кубок, и, сощурившись, поглядел на нее поверх кубка с любопытством, может быть, со страхом, а может быть, поддавшись ее чарам. — Почему ты не отступишься? Почему упорно тщишься удержать частицу твоей человеческой жизни в безграничном времени Вечносущих? Почему не уйдешь с головой в бессмертную жизнь, почему ищешь краткого смертного счастья и долгой печали смертных — ведь ты никогда не изведаешь их до конца, до самого дна?
— А чего ищешь ты сам? — спросила она и, отхлебнув вина, залила им свое платье — она, как говорится на языке людей, была под хмельком, слегка перебрала. — Разве ты не ищешь счастья вечнорожденных богов, их жизни, их покоя?
— Нет, я ищу покоя земнородных людей, — сказал он. — Наверно, можно попытаться обшить душу изнутри такой подкладкой, чтобы она напоминала изнанку души бога. Не знаю, чего я ищу. Чего буду искать. Но здесь мне было хорошо.
Движением одновременно девчоночьим и старушечьим она склонила голову к плечу и, упершись локтями в стол, старалась поймать его взгляд.
— А порой тебе было плохо? Так ведь? Ты пресыщался мной. Так ведь? Я не давала тебе отдохнуть, не ждала, пока ты сам почувствуешь голод и жажду. Я отмеряла любовь не ложками, а ковшами. Ты, наверно, считал, что я лью ее на тебя, словно из ушата? Так ведь? Затянула тебя в бездонную пропасть, вырытую любовью одинокой, немолодой, смертной женщины, — считал ведь? На ваш взгляд, сударь, во мне было слишком много от смертной. Так ведь?
— Калипсо, — сказал он, ласково произнеся ее имя. — Вот и начинается обыкновенная человеческая ссора. Ты…
— Вон что, — отозвалась она с презрением. — Ты боишься человечьей ссоры? Ты желал бы говорить со мной на языке богов. От случая к случаю. Вести возвышенную беседу о незыблемости времен, о покое в бесконечном Ничто, о вечном плеске волн, — божественно бесстрастную беседу богов о том, что лето сменится осенью и у людей пройдут дожди, а потом придет весна, зазеленеет обновленная жизнь, у людей возродятся надежды и им снова захочется убивать друг друга, но, в общем-то, какое до этого дело высшим существам? И так далее. Верно?
— Калипсо, я…
— А я хочу ссориться, как люди, и послушай, что я скажу! — закричала она, и в голосе ее одновременно звучал резкий, истерический приказ и слезная мольба. — Это мне следовало бы уехать к людям! — ибо я этого хочу. А чего хочешь ты? Тебе нравилось, сидя здесь, считать себя пленником, но стоило кому-то прийти и шепнуть тебе на ушко, что ты волен ехать в любую минуту, садись на корабль и поезжай, тебе тотчас захотелось остаться на месте, и теперь тебе кажется, что тебя неволей толкают к людям — да, да, одним небесам ведомо, что происходит в глубине твоей души. Решишься ты это сказать? А хочешь — скажу я! Ты боишься. Ты не боялся, когда семь лет назад прибыл сюда, а теперь боишься. Слышишь — боишься! Боишься своего родного города, маленькой дыры, захудалого островка, каменистой горушки для овец и коз, боишься, что твоя жена постарела, и того, что твой маленький сынок невзначай, по воле случая, по прихоти судьбы, потому что — увы и ах! — время идет, успел вырасти и не захочет сидеть у тебя на коленях. Ты боишься, боишься жизни! Но представь…
Она рывком подалась вперед, вытянула шею, черные кудри упали на лоб; резким движением поднеся ко лбу сжатый кулак, она толкнула локтем кратер, и вино расплескалось по столу.
— …представь, что я не отпустила бы тебя?
— Вот у нас и вышла человечья ссора, — сказал он. — Ты повела счет времени на человечий лад, Калипсо. Что ж, радуйся, ощути эту радость!
Она вскинула на него быстрый взгляд, глаза ее были расширены, они обшарили его лицо. Она искала в нем иронию или гнев, но оно было спокойным. Тогда она уронила голову на стиснутые руки, лежавшие на залитом вином столе. Медленно, беззвучным обвалом сползли ее черные волосы в лужу вина. Он понял, что она сейчас настолько приблизилась к смертным, что плачет.
— О-о! — прошептала она. — Прости меня, прости, я сама не знаю, что говорю.
Он посмотрел на темные волосы, на эфиопские завитки, на шоколадные плечи. В молчании, воцарившемся после ее вспышки, он протянул к ней свою искалеченную руку, четыре растопыренных пальца легли на ее затылок, на мягкое ложе ее темных волос.
— Расскажи о той поре, когда ты была молода и почти что смертная женщина, Калипсо.
Она заговорила, не отрывая головы от стола, голосом, в котором юный запал сочетался с изрядной долей старческой сварливости. Он заранее знал, что она расскажет, об этом слагали песни.
— У моего отца был один из самых больших фруктовых садов, там, на материке, — начала она, указав назад рывком головы, рывком едва заметным, но он почувствовал его ладонью. — Его яблоки пользовались славой на всем побережье и даже на другом материке, в стране богов. Однажды он отказал в ночлеге страннику — тот явился вечером и попросил крова. Отец боялся, что странник украдет ночью его яблоки, — такой он был чудак. А боги просто хотели его испытать.
— Я слышал об этом, Калипсо. Об этом поют в песнях. Пришелец был…
— Да, это был бог. Великий бог, пришедший навестить богов малых. Он хотел нас испытать. Он проклял наш дом, и с той поры отец словно окаменел. Глаза его стали каменными и потеряли блеск. Когда он прикасался к кому-нибудь из нас, казалось, ты оцарапался о шершавый камень. Он стал большим, тяжелым, стал бесчувственной горой. Такая его поразила болезнь.