Том 24. Мой принц - Лидия Чарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сыграть!.. Сыграть драматическую роль, о которой я так давно, так пламенно мечтала! Да разве это не безумное счастье! Я, кажется, побледнела от волнения, когда отвечала Наташе нетвердым голосом мое "да"…
Она, улыбаясь, жмет мою руку.
— Я знала, что вы не откажетесь, душка. Вот спасибо.
И веселая, как птичка, исчезает мгновенно, чмокнув меня налету.
Я же спешу к Ольге.
Она выслушивает меня очень внимательно, потом тихо шепчет:
— Счастливица! Драматическая роль! Сколько новых откровений можно передать в ней публике!.. Как жаль, что я не могу играть! — и она тихонько вздыхает.
Интересно, что скажет Вася Рудольф, когда я сообщу ему, врагу подобного участия в "чужих театрах", что я согласилась играть.
Бегу к «курилке» вызвать его и, проносясь мимо музыкальной комнаты, слышу неописуемый шум и крики за дверью. Голос Султаны, взбудораженный, злой, кричит что-то, а тихий, убеждающий, но тоже взволнованный, мужской голос отвечает с горячностью.
Быстро распахиваю дверь. Что это?
* * *В комнате собрались все наши второкурсники и второкурсницы, кроме Ольги. У некоторых на лицах недоумение, у других любопытство, у третьих улыбки. Посреди «музыкальной» стоят Вася Рудольф и болгарка, причем он держится за один конец какой-то корзины, Султана же за другой, противоположный, и каждый тянет ее к себе. Корзина наполнена пирожными. Бумага с нее сорвана, и вкусные ромовые бабы, пышки, мокко и картофелинки с ромовой начинкой соблазнительными рядами выглядывают оттуда.
Лицо Султаны багрово от злости, брови сдвинуты, ноздри раздуты. Глаза так и прыгают, как у волчицы.
Но и нашего «тихоню», всегда корректного Васю Рудольфа, не узнать сейчас. И у него по лбу, щекам и подбородку пошли красные пятна. И глаза у него негодующие, сердитые, эти обычно ясные, немного застенчивые детские глаза.
— Бызыбразие! — вопит болгарка. — Бызыбразие чыстые! Я ей ковырыла: носи три картошки, одна Рудольфу, двэ мнэ. А если она двух прынысла, такая глупая, две мои, а тебе другая пырожки можно.
— Не хочу я другого пирожка! Принципиально не хочу, потому что это несправедливо, — протестует Рудольф. — А я всегда стою за справедливость. Поймите вы это, дикая вы, некультурная девица.
— Нэ правда! — ударяя себя одной рукой в грудь, а другою притягивая к себе злополучную корзину, — взвизгнула не своим голосом Султана, — пойми, глупый человек, когда не три, а двэ принесла — мои это…
— Нет, половина моя. Принципиально моя! — не соглашается Рудольф.
— Что такое? Что у них? — тихонько спрашиваю я Шепталову.
— Они готовы подраться из-за пирожных, из-за ромовых картофелин, которых Мотя принесла по ошибке две вместо трех, а просили их Вася и Султана.
— Это делается, в сущности, забавным, — цедит сквозь зубы Костя Береговой, потом достает пенсне и с комическим видом надевает его на нос.
— Н-да, недурно, — басит Боб. — Интеллигентные артисты, взрослые люди ссорятся из-за ромовой картошки!
— Случай неслыханный! — паясничает Федя.
— Шутки здесь неуместны. Я не понимаю, как можно смеяться над этим, — говорит Саня.
— Возмутительное безобразие! Несносно и противно смотреть на это! — раздраженно говорит Боря Коршунов. — Маруся! — зовет он Алсуфьеву, — мне надо тебе что-то сказать, — и он приглашает ее в коридор.
— Султана, — бросает на ходу Маруся, — не делай глупостей, а ты, Вася Рудольф, уступи ей.
— Ни за что! Принцип должен быть выше всего.
— Ах ты, Господи, — вмешиваюсь я, теряя терпение. — Не срамитесь, друзья мои. Я иду отыскивать Мотю, и она принесет вам еще полдюжины картошек, если хотите…
— С ромом, — прибавляет плачущим голосом Боб.
— Не хочу полдюжины! Хочу свои, который здэся в корзинэ! — заявляет упрямо болгарка и, приблизив к самому лицу Рудольфа свое раскрасневшееся до неузнаваемости лицо, визжит фальцетом:
— Не отдашь?
— Нет! — решительно отвечает Вася.
— Не отдашь? Еще тоби говору!
— Нет.
— Нет?
— Ни за что на свете.
— Так вот же тыбэ!
Неожиданно смуглая рука поддает снизу корзинку, и взлетают к потолку все ромовые бабы, картошки и мокка, а затем мягко шлепаются об пол.
— Ай! — вскрикиваем мы, не ожидавшие такого "финала".
— Вот тоби! Тэпырь кушай на здоровья! — торжествуя, прибавляет с самым воинственным видом Султана, указывая пальцем на жалкие остатки содержимого корзины.
— Это возмутительно! — сердито говорит Саня. — Дикая ты женщина, Султана, что ты наделала! Но и ты тоже хорош, нечего сказать, Вася. Какое непростительное упрямство!
— Не упрямство, а принцип, — говорит Рудольф.
— Господа, Владимир Николаевич пришел. Ступайте вниз на сцену, — просовывая голову в музыкальную, произносит Виктория Владимировна.
Хорошие господа! Точно маленькие школьники, дети!
Лишь бы «маэстро» не узнал.
* * *На образцовой сцене идет классическая трагедия "Борис Годунов". Мы должны изображать часть толпы: бояр и боярынь, крестьян и крестьянок.
Перед началом спектакля нам выдали костюмы, указали, где одеваться, как разместиться на сцене.
Не знаю, как другие, но я чувствовала невольный трепет, входя на эти подмостки, где гремят имена светил.
Игравший Годунова Дальский, с его нервным лицом и зоркими соколиными глазами, поражал зрителей каждым своим словом. Во время тех картин, в которых мы не были заняты на сцене, мы с Ольгой с замиранием сердца следили за его игрой, примостившись у последней кулисы. Какая мощь, сила! Какой огонь!
Мимо нас прошла дама в нарядном собольем манто.
— Это Мария Гавриловна Савина, — шепнула Ольга. — Она не занята сегодня. Верно, приехала смотреть.
Я никогда еще в жизни так близко не видела великой артистки.
Какие глаза! В них живет целый мир. Когда смотришь в них, кажется, что эта, уже немолодая, женщина еще очень молода. И веришь, понимаешь, что эти глаза в состоянии подчинять себе толпу одною слезинкой или одной искоркой смеха…
Мы низко присели перед нею, воздавая дань ее необыкновенному таланту.
— А! Вас тоже потревожили, mesdames, — кивнув нам головою, произнесла своим особенным тоном знаменитая артистка.
Мы не успели ответить, потому что как раз в это время прозвенел колокольчик, и помощник режиссера потребовал нас на сцену.
* * *Сколько статистов и статисток! Участвует и целая рота солдат, переодетых в боярские и другие костюмы. Сколько народу! Курсовые совсем потерялись в этой толпе.
Мы с Ольгой, одетые в крестьянские платья, со спущенными косами и с загримированными лицами, держимся крепко за руки, чтобы нас не разъединили. Мимо пробегает какой-то оборванец с багровым лицом и зверским выражением глаз.
— Вот вы где, голубушки! — шипит он зловеще. — Добрался я до вас!
Узнаю его сразу. Это — Боб!
— Боб, это ты?
— Он самый! — соглашается покорно мой товарищ.
Взвивается занавес. Мы все на коленях перед троном, мы — голодная толпа, пришедшая на двор к царю Борису Годунову. Толпа гудит… И в этом гуле есть что-то жуткое…
Мне передается напряжение царя Бориса и других артистов, и, забыв все, я перевоплощаюсь, ухожу в далекое прошлое России… Чувствую по глазам Ольги, что и с ней то же.
А толпа гудит и молит… Хорошо и жутко…
* * *Из театра меня провожают домой Вася Рудольф и Ольга. По дороге рассказываю Васе о предложении Дашковской и Наташи и о данном мною согласии.
Он смотрит неодобрительно и укоризненно качает головой.
— Это нечестно, — говорит он. — Нечестно обманывать «маэстро»… Ведь он нам верит… Нехорошо… Мне бы тоже хотелось осуществить свою мечту: теперь же приобрести свой театр, собрать труппу и играть. На это у меня есть даже деньги. Но я этого не сделаю, ведь я…
— Ты известный тихоня и примерный пай-мальчик! — прерываю я его насмешливо. — Куда уж нам до тебя!
— Не надо смеяться, — говорит он серьезно.
— Увы! Это правда! — возражаю я.
— Дети мои! Не ссорьтесь. Смотрите, сколько звезд в вышине. Звезды — цветы январского неба; сколько радостной ласки в их мерцающих очах, — вмешивается в разговор Ольга, сама точно сказка в своей белой кроликовой шапочке на черных кудрях.
Вдруг она вспоминает:
— Вася, ты уважаешь Саню Орлову? Ведь она самая серьезная и принципиальная из нас.
— Ужасно уважаю, — сразу соглашается Вася. — Да, уважаю, — подтверждает он еще раз как бы про себя.
— А она играет давно за Невской заставой, — с торжеством преподносит Елочка.
— А… Я этого не знал, — после долгого молчания говорит Рудольф.
— Ага!
— Ну, я и ее не одобряю. И это нечестно и нехорошо. Раз «маэстро» требовал, чтобы мы до поры до времени не выступали самостоятельно, и верит нам, то… то… — говорит он снова, но уже почти чуть слышно.