Суть дела (сборник) - Вячеслав Пьецух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты мне сегодня приснился, – с печалью в голосе сказала жена и вдруг зашипела: – Как ты посмел мне присниться, ничтожество, сукин сын!
Дядя был ни сном ни духом не виноват: на достойную, умственную работу его не брали по той причине, что он носил еврейскую фамилию, хотя был не больше как квартерон, да еще не по матери, а по отцу, и вообще обрусел до такой степени, что иной раз допивался до чертиков и скандалил в очередях. Наконец, ему каким-то чудом, то есть несмотря на предосудительную национальность, удалось устроиться в Физический институт Академии наук, что на Ленинском проспекте, правда, простым электромонтером, но все же это была первая ступень к тому научному подвигу, который он вскорости совершил.
Днем он прилежно исполнял свои прямые обязанности, именно чинил электропроводку, налаживал кое-какое оборудование, менял перегоревшие лампочки, а в часы простоя и по вечерам, когда институт пустел, торчал в подсобке при лаборатории на втором этаже и возился с мудреным агрегатом, который построил сам. Это был фантастической конфигурации аппарат, весь опутанный какими-то трубочками и проводами, похожий на огромного паука.
Его idéе fix заключалась в следующем: дядя страстно мечтал залучить элементарную частицу, которая представляла собой последний штрих в картине мироздания и закрывала проблему происхождения вещества. Впоследствии эту частицу назвали «бозоном Хиггса» по имени физика, который ее вычислил за глаза. Еще позже, уже в наше время, в Западной Европе построили гигантский аппарат, вбухав в него миллиарды народных денег, с тем только, чтобы удовлетворить маниакальное любопытство узкой группы фанатиков, которым вынь да положь бозон Хиггса, так сказать, в материале, иначе жизнь не в жизнь и водка – морковный сок.
Боюсь, мой дядя залучил-таки искомую частицу, так как он в одночасье сошел с ума. Он двое суток недвижимо просидел подле своего монстра, кстати заметить, дотла сгоревшего в ходе опыта, пока за ним не приехали из клиники имени профессора Ганнушкина, что на Потешной улице, не так чтобы далеко от тюрьмы Матросская Тишина. На первом же обследовании дядя заявил, что познал Бога, правда, не до конца.
Несчастный пролежал в клинике целых два года но, как это ни удивительно, сохранил об этом времени приятные воспоминания, и даже он утверждал, что сумасшедшие – это самая заманчивая компания, к которой он когда-либо принадлежал.
Я ему говорил, когда мы с ним сиживали на кухне под Новый год:
– Неужели не скучно было прозябать в четырех стенах?
Он в ответ:
– Некогда было скучать: то шахматы, то разные процедуры, то уколы инсулина, то трудотерапия, то посетители, то обед. Правда, достали они нас этим инсулином, которые и нормальные были, сошли с ума. А в остальном я себя чувствовал как рыба в воде, потому что интересная была жизнь.
Главное, с утра до вечера у нас в палате велись всякие поучительные разговоры, хотя я смолоду был не любитель слушать и говорить.
– Ну и о чем же, – спрашивал я, – шел у вас разговор?
– О разном, – отвечал дядя. – Например, кто-нибудь строил планы, как можно было спасти Александра Сергеевича Пушкина от гибели в результате дуэли с д’Антесом, который, между прочим, тоже был ранен в руку и потом ходил с повязкой через плечо. План предполагался такой: первым делом д’Анзас должен был срочно связаться с Вяземским или Жуковским и сообщить точное время дуэли на Черной речке. Затем тот или другой стремглав летит к Цепному мосту и докладывает начальнику III Отделения собственной его величества канцелярии – так, мол, и так, ваше сиятельство Александр Христофорович, жизнь Пушкина под угрозой, надо нашего гения выручать. Бенкендорф, не будь дурак, тотчас посылает наряд конных жандармов к Комендантской даче, те арестовывают поэта по фальшивому обвинению в государственной измене и увозят от греха в Михайловское, чтобы гений там одумался, поостыл. Вместо него стреляется, положим, Вяземский, который тут как тут, и убивает белокурого наповал…
– Прямо у вас там, – говорю, – сплошные пушкинисты подобрались!
– Ну почему – Джордано Бруно был, Дзержинский, единорог. Но при этом все довольно здраво рассуждали, особенно когда речь заходила о чем-нибудь таком… дорогом разбитому сердцу русского мужика, Например, заговорили о Пушкине, и кто-нибудь сразу заметит, что поэт уже на другой день после смерти пошел трупными пятнами, хотя его тело было выставлено чуть не в прихожей и на дворе стояли лютые холода. Потом кто-нибудь скажет, что Тютчев вообще через два часа после кончины пошел трупными пятнами, и разговор зайдет о жизни и смерти, о Гамлете, принце датском, который поставил этот вопрос ребром… Вообще интересная, какая-то нормальная была жизнь, вот только медицина довела меня до ручки своим инсулином, а так, в общем-то, ничего.
После мой дядя, вдоволь налакомившись настойкой, исчезал до следующих новогодних праздников, а я оставался в тягостном раздумье насчет того, как причудливо и неразумно складывается жизнь. В частности, меня угнетало то, что мои товарищи говорят преимущественно о бабах, а у Ганнушкина можно получить дополнительное гуманитарное образование, что я не едал супа из столярного клея, который, судя по всему, будоражит мысль, что уже много лет мне тяжело выходить из дома и видеть пустые лица, ездить в метро за компанию с бритоголовыми, читательницами дамских романов и попрошайками, вечером пить, утром опохмеляться, шастать по безлюдным Арбатским переулками, утопая по щиколотку в снегу…
С годами я понял, что дядя, может быть, совершил великий научный подвиг и остался с носом, как наш Попов изобрел радио и даже патента не получил, не говоря уже о государственной награде вроде бриллиантового перстня, какие раздавали даже танцовщицам кордебалета, и, стало быть, мой несчастный родственник поступил логично, нарезав себе из жести вполне заслуженные медали и ордена. Я в другой раз подумываю: а не поставить ли мне в скверике напротив моего подъезда прижизненный памятник самому себе – за то, что я просто-напросто прожил в России жизнь.
2011
ИНОСТРАНЕЦ
IДело было в Москве, в самом конце прошлого столетия, будь оно неладно, когда еще не вполне наладилась новейшая российская государственность, но уже не каждый день можно было услышать уличную пальбу. Стоял сентябрь, вернее, шла последняя неделя сентября месяца, когда наша Первопрестольная бывает особенно хороша: почему-то именно в эту пору Старая Басманная улица, до самого Разгуляя, выметена так, что это даже странно; погоды стоят тихие, прохладные, серенькие с позолотой, на бульварах жгут опавшие листья, и сладковатый, какой-то настораживающий дым стелется по земле; окна в доме Ермоловой вымыты до сияния и глядят, как заплаканные глаза; памятник Тимирязеву (еще тем известный каждому природному москвичу, что он сто лет как делает одну неприличность, которую подростком практиковал Жан-Жак Руссо) источает матовое свечение, словно бы идущее изнутри.
Как раз в последнюю пятницу сентября студент-политехник Иван Бархоткин, уроженец города Первомайска, что под Нижним Новгородом, уже третий месяц болтавшийся в столице без дела, прогуливался рука об руку со своей подружкой Зинаидой Табак, девушкой до того худенькой, даже воздушной, что в ветреную погоду за ней нужен был глаз да глаз. Путь их лежал от памятника Тимирязеву, где была назначена встреча, в сторону аж Старой Басманной улицы, где молодых людей поджидал приятель из интеллигентных дворников Василий Перепенчук.
Иван с Зинаидой были знакомы те два с половиной месяца, что студент-политехник прохлаждался в Москве, питаясь почти исключительно мороженым и ночуя где ни попадя, за отсутствием своей крыши над головой; правда, он что-то такое пописывал, что ему никак не удавалось пристроить в какое-нибудь солидное периодическое издание, бредил литературой и сочинял чуть ли не на ходу. Познакомились они случайно, в маленьком кафе на Петровке, и с тех пор встречались через два дня на третий, так как Зинаида сутками работала кассиршей в обменном пункте, а по вторникам и четвергам ухаживала в очередь со старшими сестрами за больной матерью, урожденной Мерцаловой, Лидией Николаевной, 1923 года рождения, старухой удивительно начитанной и необыкновенного, но какого-то озлобленного ума; она всю жизнь проработала в Министерстве путей сообщения, поменяла трех мужей и уже зарилась на четвертого, когда ее разбила какая-то редкостная китайская болезнь.
Даром что Иван с Зинаидой виделись весьма часто, отношения между ними наладились самые простые и скорее товарищеские, лишь изредка перетекавшие в интимные, когда выдавался случай, и больше для порядка, что, в общем, оригинально в положении совсем молодых людей, обыкновенно помешанных на репродуктивных настроениях, которые, на их детский взгляд, не развеются никогда. С первого дня знакомства между ними возникла близость иного рода, больше похожая на мужскую дружбу и бог весть из чего взявшаяся, но уж, во всяком случае, не из общности интересов, симпатий, антипатий и того вещества, из которого состоит человеческая душа. Иван был заядлым книгочеем, а Зинаида осилила последнюю книгу, именно «Остров сокровищ» Стивенсона, на другой день после выпускного бала; он был умен и многословен, она неглупа и неразговорчива; он, несмотря на внушительную комплекцию, был человеком робким, без малого беззащитным, ей, как говорится, палец в рот не клади.