Ныне все мы болеем теологией. Из истории русского богословия предсинодальной эпохи - Павел Хондзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В почитании Богородицы всегда существовало два акцента: почитание ее как Матери воплотившегося Слова и как «Заступницы рода христианского». И хотя киевский период не дает, или почти не дает, богословских текстов, в которых бы содержательно развивались мотивы второго рода, однако дает, быть может, большее: богословское деяние, напрямую относящееся к затронутой теме. Если до известного времени крупнейшие русские кафедралы посвящались Софии, Премудрости Божией, под которой следует, без сомнения, понимать именно Христа, воплощенную Божию Силу и Божию Премудрость (1 Кор. 1: 24), то однажды происходит очевидный поворот к кафедралам успенским.
На историческом плане это деяние совершил благоверный князь Андрей Боголюбский, ушедший из Киева с иконой Божией Матери во Владимир, чтобы там основать новый центр княжеской власти и новую церковную митрополию[336].
Однако, если отвлечься от политических мотивов этого шага [337], то его также можно связать с возобладанием библейских элементов над византийскими в самоопределении молодой русской традиции. С этой точки зрения князь Андрей совершил как бы исход[338], чтобы на новом месте начать устроение Нового Израиля[339]. Он же построил, как известно, первый храм Покрова, что, в свою очередь, косвенным образом находит отзвук в широком распространении на Руси именно в это время апокрифического сказания «Хождение Богородицы по мукам», где Мать Спасителя выступает как защитница и предстательница пред Богом осужденных за нехристианскую жизнь христиан[340]. Спустя два века после крещения русский человек открыл во Христе-Софии грозный лик Спаса «ярое око» и в сознании собственной безответности перед ним ощутил потребность покрова. Нет нужды специально доказывать, что именно такого рода почитание Богородицы легло в основу всей дальнейшей русской традиции. Спустя шесть столетий святитель Димитрий дал ее богословское обоснование.
Богородица, согласно ему, находится в особом отношении к Лицам Пресвятой Троицы: «…бысть бо Богу Отцудщи; Богу Сыну Мати, Богу Духу Святому… Невеста неневестная… на уневещение Богу Духу Святому взыде девственною чистотою, на матерство Богу Сыну взыде смирением… на дщерство Богу Отцу взыде любовию, теми же степенями и в безсмертном успении Своем на небо ко Отцу и Сыну и Святому Духу взыде»[341].
Богородица занимает особое место в Церкви, «ибо Та сущи дщи Давидова посредствует яко шея между Главою и телом, между Христом, главою Церкве, и между верными, иже суть Телом Церкве его, превосходящи Церковь яко воистину вышше всех сущая, Христа же досяжущи, яко плоть Ему давшая»[342]. И потому даже имя Ее обладает молитвенною силою[343], и потому Богородица не только защита христианам от врагов духовных и телесных, но и более того: Она покрывает их «крылома милости Своея от казни Божия, якоже кокош птенцы своя от пазноктей орлия. Сокрывает от лютаго прещения Господня, якоже мати чадо свое под ризу Свою от некоего страха, покрывает от праведнаго суда Божия, и от мести Омофором заступления Своего»[344].
И если Господь разделил стадо свое на два: «овец и козлищ» – праведников и грешников – и поставил Петра пасти овцы своя, то грешников – «козлищ» – пасет Богородица, Которая «тщится их из козлищ сотворить овцами. Ведущи же яко не возможно им быть овцами донележе не оставят своего безумия, уготова им пажить такову, яже имать некую силу дивную: аще бо кто от безумных тоя вкусит, абие мудр будет… Се дело Матери Божией ко грешникам; чистой Девы к скверным беззаконникам, да их уцеломудрит, вразумит и ко спасению наставит»[345].
Можно было бы говорить о крайностях такого богословия, независимо от того, восходят ли они к древнерусской или латинской традиции, но святитель Димитрий уравновешивал эти крайности неожиданным и резким движением мысли, а точнее – сердца: если мы «уповаем яко Она покрыет ны кровом крилу своею», имея «о чадех Своих прилежное попечение»[346], то чадами Ее могут стать все, в том числе и грешные – «козлища», но лишь там, где Господь усыновил ей Своего ученика – при кресте Его. Стоять там – всегда видеть перед собой Распятого Спасителя и сраспинаться ему состраданием, «и возлюбит ны благая всего мира Мати, аще духовное мученичество понесем, аще изволением сотворимся мученики, несть бо Сын Мариин, иже не мученик»[347] (курсив мой. – Прот. Павел).
Тема Богородицы неслучайно сплетается здесь с темой мученичества:«… аще бы всех за Христа страдавших мучеников страдание во едино собрати, то колико их будет? Сия вся совокупя, применить к страданиям Пречистыя Девы Марии: то Она всех более страдаша, аще и не телом, но душею Своею сострадаше неповинно страждущему Сыну Своему и Богу»[348].
В похвалу мученичеству составил святитель и главный труд своей жизни – Минеи. Он принялся за него «из послушания» летом 1864 года. Если «Руно» приносило «на всякий час» суток свою похвалу Богородице, то Минеи вобрали в себя время церковного года. Собственно, тогда уже существовало издание такого рода – Великие Четьи-Минеи святителя Макария, – и первоначально предполагалось, что они будут взяты за основу будущего творения. Но Москва неохотно делилась с Киевом книгами, а кроме того, в руки святителя попали издания болландистов – известные Acta sanctorum, – и в результате он зачастую отдавал предпочтение именно им, найдя в них не только подлинные исторические свидетельства о подвигах древних мучеников, но и самое упоминание о многих из тех, чья память с течением времени выпала из русских месяцесловов[349].
Речь шла не о предпочтении Запада, но о выборе ученого историка[350] и богослова. Это подтверждается тем, что связь с богослужебным годом в Минеях святителя не ограничивалась только последовательностью расположения житий – последние святитель в свою очередь дополнял и расширял за счет текстов богослужебных канонов и стихир[351]. Точно так же, когда речь шла о библейских событиях или жизнеописаниях библейских праведников, он обращался непосредственно к тексту Писания[352].
Отсюда ясно, что он заботился прежде всего о достоверности первоисточника, и таковой при составлении житий для него обладали преимущественно три рода текстов: тексты Священного Писания, древние мученические акты, опубликованные болландистами, и богослужебные тексты[353]. Так возникало пересечение вечности и времени, дающее в итоге ощущение священной истории и жизни в ней, и в этом вновь обнаруживалась органичность преемства с древнекиевской традицией.
Дело не только в очевидной близости самих принципов работы над текстом – достаточно указать хотя бы на проповеди святителя Кирилла Туровского, в которых авторское слово органично прорастает из бесчисленных библейских и богослужебных аллюзий и микроцитат, – но именно в самом восприятии жизни. Тогда, в Киевской Руси, наглядней всего оно обнаружило себя, пожалуй, в цикле памятников, связанных с именами первых русских святых Бориса и Глеба.
В них страдания святых Бориса и Глеба – ставших, строго говоря, жертвами политического убийства – прямо уподоблялись страданиям Христовым, воспринимались как их проекция, совершались как подражание им и именно поэтому и становились мучением за Христа, что подчеркивалось среди прочего выразительной деталью жития: убийцы приступают к благоверному князю Борису в момент совершения им заутрени и чтения Евангелия, – жизнь и история сливаются с богослужением и становятся им[354]. Та же мысль находила себе выражение в паремиях древней службы Борису и Глебу, где под заглавием «Бытия чтение» рассказывалась история убиения князей-страстотерпцев. Священная история – книга Бытия – прямо продолжалась в истории русского народа[355]. Это подтверждает высказанную выше мысль о библейских (не византийских!) акцентах киевской традиции[356] и лишний раз указывает на невозможность существования pax graeca.
В эту священную историю святитель входил так глубоко, что давал иногда даже ее драматическую реконструкцию, заполняя существующие в источниках пробелы и удивительным образом не утрачивая при этом ощущение внутренней правды текста. Объяснение этому только одно – он сам совершенно органично и естественно жил этой жизнью, и святые, о которых он писал, были для него собеседниками не менее реальными, чем собственные современники.
В 1869 году он внес в дневник описание сна, виденного Филипповым постом 1865 года: «В одну ночь скончав письмом страдания св. мученика Ореста, которого память ноября 20 почитается, за час или меньше до заутрени лег отдохнуть не раздеваясь и в сонном видении узрел святого мученика Ореста, лицом веселым ко мне вещающего сими словами: я больше претерпел за Христа мук, нежели ты написал; сие рек, открыл мне перси свои и показал в левом боку великую рану, сквозь во внутренность проходящую, потом открыв правую по локоть руку на самом противу локтя месте и рекл: сие мне перерезано: причем и видны были перерезанные жилы, также и левую руку открывши, на таком же месте указал такую же рану… В то самое время учиненный к заутрене благовест пробудил меня, и я жалел, что сие весьма приятное видение скоро окончилось…»[357]