Русская печь - Владимир Арсентьевич Ситников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оценили груду диковинных камней только школьный учитель из села Липова, которому отдал их дедушка для уроков, да я. Но я в счет не шел.
— Хочется этакую тяжелину переть! — за глаза осуждали деда соседи. — Люди мануфактуру привозят, а он… Да у нас эдакого каменья на поле пруд пруди.
Бабушка тоже считала дедушку человеком, не приспособленным к жизни, и частенько упрекала: вон другие-то мужики… А он разводил руками. Голубые ребячьи глаза выражали растерянность и скрытую боль: ну как мне быть, если я не могу сделаться иным, да и не стану?
Если бы не Степан, окончательно вошедший к тому времени в силу, дедушка, может быть, и остался бы в деревне. Здоровье после Крыма стало получше, свое Коробово он любил. Но жаловаться на Степана он не хотел: разнесет тот на всю округу слух, что дедушка хочет его сместить. Объясняй, что это не так.
Папа нашел дедушке работу в городе, на строительстве кожевенного комбината, и сговорил его на отъезд. Деду на стройке понравилось. Был он бригадиром плотников, входил в состав профсоюзного комитета. Приходил домой поздно: то опалубку хотел бетонщикам к утру приготовить, то лекцию в клубе организовывал.
Может быть, и теперь бы плотничал дедушка на комбинате, но осенью прошлого года попросили его поработать в госпитале. Требовался опытный мастер — и столяр и стекольщик. Для госпиталя, для раненых! Тут дедушка себя не жалел. На пятом этаже в одном халате стеклил оконные рамы. Простыл, и опять подкачало здоровье, напомнила о себе старая болезнь. Слег надолго. Теперь инвалид.
А вот Степан всегда был здоровый. Сейчас, неторопливый и спокойный, красный после бани, он пил за самоваром чай и толковал с дедушкой о гармониях, которые лежали в углу, связанные веревками, завернутые в платки. Весть о дедушкином приезде пронеслась по всей округе, и работу ему несли и несли. Одни ремонтировали в память об ушедшем на войну сыне, другие из-за того, что после коровы это было самое ценное (можно будет обменять на муку), у третьих за военный год подрос свой гармонист, приспела ему пора ухватить на малолюдных военных вечерках сладкого с сильной горчиной веселья.
Степан, поставив на блюдце чашку вверх дном (это означало, что он чаю напился), завернул цигарку и сказал наставительно деду:
— Больно ты совестишься, Фаддей Авдеич. Боле за починку-то запрашивай. Принесут, найдут хлеб. Домой с мукой поедешь.
— Дак нельзя, кум. Больно худо иные живут. Хлеб травяной, — объяснял дедушка. — Нельзя с них цену заламывать. Не по совести это будет.
— Опять ты свое! А ты практицки, практицки ставь вопрос. Чего бы стоила эта гармонь неисправная? А ничего. Ребенку только забава. А ты починил. И практицки — это теперь ценная вещь. За нее муку можно выменять. Дак, выходит, что половина того выменянного мешка — твоя, — растолковывал Степан, ухвативший своим «практицким» умом самую выгоду.
Мне хотелось, чтоб дедушка ответил, что нельзя так. Это он, Степан, может лук замачивать, самогон гнать, когда у других и есть нечего. Дед покачал головой:
— По-разному мы это разумеем. Для меня лишку взять — невозможное дело, для тебя — проявление похвальной оборотливости.
— Дак как ныне без оборотливости? — схватился Степан. — С голоду подохнешь.
Пока мы с Ванюрой обедали, Степан с дедом ударились в воспоминания.
— Зря ты, Фаддей Авдеич, насупротив меня в те поры шел. Теперь вот ты хворой старик, а если бы вместе, мы бы с тобой дело завернули. Оба бы на славе ходили. Я ведь дерзкий, решимость имею, а ты бы свое тонкое умельство проявил. Мы бы не хуже Петра Прозорова артель прославили. У тебя ведь сколь затей в голове осталось.
Дедушка хмурился. Об этом говорить он не любил.
— Я сам не хотел, потому что ты себя одного, Степан, видел. Не для колхоза ты бы старался, а как себя выше вознести, — сказал он. — Боялся, что еще больше власти получишь, а от этого хуже людям станет. Да и хуже бы стало. Несимпатичной ты был фигурой.
— Ну, отказ ты мне сделал, а ведь и сам ничего не добился. Тебя же теперь скрутило.
Дедушка долго молчал. Степан бередил старую его боль. Действительно, многого ли он достиг, хотя мечтал о многом?
— Знаешь, Степан Силантьевич, не каждый в знаменитости производится судьбой. А честным, ты понимаешь, с совестью чистой может остаться каждый. Честно жизнь прожить, работать честно, честных детей воспитать — великое дело, пусть и неприметное. Я так разумею, а больше никак.
— Да кому эта честность нужна, коли она без пользы? Ну сам-то ты честен остался, Аркаша твой совестливость ценит. Ну и что? А другие скажут: вот был мужик совестливый, ни разу даже щепотки табаку не украл. И засмеются ведь.
Дедушке трудно было спорить с этим сытым, уверенным в себе человеком, но он не сдавался. Тут речь шла о главном — его взглядах на жизнь.
— Мы помрем. После нас честнее и умнее люди будут. Может, они рассудят, — сказал дед. — А за честность и справедливость люди жизни свои кладут, сердце отдают. Ты об этом подумай!
Дедушка распалился, впалые щеки порозовели. В эту минуту он припер Степана к стенке, но тот, как всегда, в серьезный момент ушел от прямого ответа.
— Вот теперь ты такой, Фаддей Авдеич, каким был, когда за колхоз агитировал, — сказал он.
Не знаю, чем закончился этот разговор. Мне было некогда слушать его. Мы собирались идти на вечерку в соседнюю деревню Кулябинцы. Мне хотелось одного: чтобы дедушка еще сильнее отчитал Степана. Меня его зазнаистый тон страшно разозлил. Хотелось крикнуть, что дедушка прав, всегда прав.
Я тайком достал из котомки костюм отца, который мы привезли обменять на муку, и, спрятавшись на сеновале, приспособил его для себя. Брюки я подшил снизу, и они оказались мне почти ладны. Полы и рукава у пиджака подогнул внутрь и подметал. Костюм после этого оказался почти по мне. Правда, плечи у него свисали, но это не беда. Слыша призывные звуки гармошки, я наспех переставил пуговицы. Теперь я был парень хоть куда, в почти новом, почти ладном мне костюме.
Как и накануне, пока шли до Кулябинцев, пела Галинка ту самую песню про сосну, и Андрюха даже научился ей подыгрывать. Ванюра сегодня не куролесил. Шел пасмурный, невыспавшийся.
Начал моросить дождик. Вечерка была под крышей. На столбе в ограде висел фонарь «летучая мышь», керосин для которого насобирали по ложке кулябинские девчата и парни.
Сидя