Том 4. Наша Маша. Литературные портреты - Л. Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если меня не обманывают мои наблюдения, зрительная память у ребенка (у Машки, во всяком случае) несколько отстает от слуховой. Слова «Аннабелла», «Ладислаус», «сторож», «Дед Мороз», «фонарь», «кукольный дом», «санки» и прочие она запомнила, а изображения этих людей и предметов – хуже. (Так же, как помнит имена бабушки, Павлика, тети Гетты и так далее, говорит о них и внушает собеседнику впечатление, что она их знает и помнит, а на самом деле только слова помнит. Впрочем, все это, конечно, не абсолютно. Где-то в памяти что-то смутное хранится.)
. . . . .
Вчера я получил письмо от какой-то читательницы из Баку.
И в присутствии Маши сказал Элико:
– Получил письмо от твоей землячки.
– Какая моя землячка?
– Нет, Машина землячка, – вмешалась Маша-мама.
– А я и говорю – Машина.
– Нет, мамина! – запуталась Машка.
. . . . .
Все эти дни прихварывала, сидела на диете.
Сегодня с диеты снимаем. Утром, ласкаясь к матери, она спросила:
– Мамочка, ты мне дашь, что обещала?
– Что я тебе обещала?
– Ты дашь?
– Ну, дам. А что я тебе обещала?
– Маленький кусочек хлеба.
Изголодалась бедняга.
. . . . .
Нашла в песке гривенник и все утро носится, шумит вокруг этого клада. Строит планы, что она купит на эти сокровища:
– Тебе конфет, маме конфет, Маше конфет, тете Минзамал конфет…
14.09.59.
Спрашиваю:
– Ты сегодня гимнастикой занималась?
– Да, – говорит, – занималась.
И вдруг узнаю – не занималась. Огорчился, а потом понял, что так соврать для нее ничего не стоит, поскольку вся жизнь для нее – игра, то есть то же вранье.
Отучать ее сейчас от такой лжи трудно. Да и нужно ли? Добро бы не приучить к настоящей, сознательной, корыстной лжи!
. . . . .
После обеда была у меня. Я лежал с газетой, а она взгромоздилась в кресло у письменного стола и заявила:
– Я ляботаю.
Сидит, «пишет». Я уже не папа, а сын ее – Алеша. Я говорю:
– Мама, не закрывай дверь!
(Это я пародирую Машины вечерние возгласы, обращенные к маме или к тому, кто находится в это время в столовой.)
– Спи, Алеша!! – говорит она очень строго.
Я начинаю хныкать:
– Открой дверь!..
– Нет! Не открою. Я ее вот так!
Захлопнула воображаемую дверь, да еще: трык!
Я говорю:
– На ключ?!!
– Да, на ключ. Я ляботаю. Чернилами пишу. Не мешай мне. Скоро книгу тебе буду читать…
Внезапно взглядывает в окно.
– Папа! Папа тоже хочет ляботать.
Я говорю:
– Ну, пусти его.
(Между прочим, в такой игре-импровизации сюжет развивается как в сновидении: в нем если и есть логика, то своя, немного сумасшедшая.)
Машка вдруг замечает в углу на полу две портативные пишущие машинки.
– Это чейные чемоданы?
– Какие чемоданы? Где?
– Папин и твой?
Я говорю:
– Ну, написала рассказ? Читай, пожалуйста.
Она берет воображаемую рукопись, держит ее на двух ладошках, очень близко от своего носика, и – «читает». Бормочет что-то. Внезапно опускает рукопись, строго взглядывает на меня.
– Алеша, кто тебя трогает сзади? Тебя папа трогает сзади. У папы грязные ногти.
Потом говорит:
– Алешенька, посади меня, как ты сидел.
Каким-то чудом, как бывает тоже только в сновидениях, я понимаю, о чем она говорит: просит посадить ее так, как сидел я, когда читал недавно ей и маме свой рассказ… А сидел я в кресле, лицом к кровати.
Сажаю автора лицом к читателю. Автор начинает читать:
– Одна деичка… ее звали Пусинька… один раз пошла в лесок…
Дальше начинается невнятное бормотанье, и у слушателя возникает грустное предположение: не таким ли невнятным бульканьем звучит и для Маши мое авторское чтение?!
Через две минуты заявляет:
– Я второй рассказ буду читать.
И вдруг бежит к окну и радостно вскрикивает:
– Папочка!!!
Я говорю:
– Давай его сюда!
Она подает мне – не очень бережно – маленького папу, я кладу его на кровать рядом с собой.
Она кричит:
– Еще папа!!!
Я беру второго папу.
– Еще!
– Третий папа. Четвертый папа…
Машка увлеклась. Папы летят как дрова или арбузы. Я не успеваю считать:
– Двадцатый папа… двадцать первый папа… двадцать второй папа…
Она кричит:
– А у меня еще сколько папочек!..
. . . . .
В десятом часу мама пошла провожать тетю Лялю. Машка еще не спала. Меня попросили покараулить ее. Я взял книгу, бумагу, вечное перо и сел в столовой за обеденный стол. Она попыталась было устроить небольшой цирк: вылезла из-под одеяла, встала, подошла к изножью, пыталась заглянуть в столовую и заговорить со мной. Я решительным образом заявил, что если она тотчас не ляжет, я закрою дверь и уйду.
Легла, только попросила:
– Покрой меня.
Я укрыл ее одеялом, поцеловал, вернулся в столовую и – жду. Знаю, что не выдержит, заговорит. Но – о чем?
– Алеша!
Я молчу.
– Алешенька!
– Ну, что?
– Ты помнишь, мы на улице потеряли листик?
– Какой листик?
– Листик на улице потеряли! Помнишь?
Я не помню, но огорчать ее не хочу. Говорю:
– Ну, помню. Ну и что?
– Мы потом пойдем и найдем этот листик?
– Хорошо, мамочка. Пойдем и найдем.
15.9.59.
Я сказал Маше, что видел индюшку, и она, захлебываясь, не договаривая, сообщила маме:
– Папа… папа… ин-дюш-ка…
А мама сострила:
– Папа – индюшка?
– Да нет! (Даже рукой взмахнула.) Папа видел индюшку!..
Неуместный смех, юмор не вовремя раздражают, вызывают досаду. Это не один раз я замечал.
. . . . .
А сама острит на каждом шагу, где только можно.
Обувается. Я пытаюсь объяснить ей, что такое правая и что такое левая сторона. Говорю:
– Какой рукой ты кушаешь – это правая.
Беспечно, почти не думая:
– Я ногой ем.
А может быть, и логика есть в этом ответе. Ведь речь шла о правой ноге, на которую надо было правильно надеть сандалик. Так при чем же тут правая рука?
. . . . .
Поздно вечером, кончив работу, предложил Машке пойти в магазин и купить арбуз.
– Настоящий?
– Да. Настоящий.
Ликование было резко пресечено мамой.
– Что? Куда?? Что вы задумали?! Фантазеры! В девятом часу!
Я, конечно, согласился:
– Да, Маша, поздно. Магазин закрыт. Завтра сходим.
Безутешные рыдания минут пять сотрясали наш старый дом. Машкину обиду подчеркивало еще то обстоятельство, что родители, несмотря на поздний час, собирались куда-то идти. Им, видите ли, понадобилось срочно опускать письма!
Машка так горько плакала, что наши сердца не выдержали. Решили потеплее одеть ее и взять с собой.
Говорим ей:
– Хорошо. Одевайся. Пойдем.
Не верит своему счастью.
– Куда? Здесь? (То есть в пределах дома.)
– Нет, на улицу.
– И ты пойдешь?
– И я пойду… И мамочка…
Ах, как расцвело ее заплаканное личико!
– А потом куда?
– А потом – спать.
– И ты?
– И я.
Подумала – и уже пытается шутить:
– Ты сторожить будешь?
Дошли до почты. Маша опустила в ящик два письма. Одно дала ей мама, другое папа. Опустив (не очень ловко), всякий раз спрашивает:
– Это кому письмо?
– Бабушке.
– А это кому?
От почты прошли к магазину. Ко всеобщей досаде, он только что закрылся (еще бродят последние покупатели, метет пол тетенька в сером халате). Но Машка огорчается меньше, чем взрослые. Ведь не в арбузах и не в пряниках счастье!
Вечер темный, беззвездный. Шли с электрическим фонариком. Бежал, стремился вперед светлый белый кружок, и Машка его догоняла, старалась наступить на него, а он все бежал и бежал по песку, по лужам, по черному асфальту…
. . . . .
Утро холодное. Машка встала чуть свет; весела, деятельна, полна энергии, замыслов, планов, идей. Рано утром показалось было солнышко, и Машку выпустили во двор. До сих пор она там, хотя солнце уже давно скрылось.
Готовит обеды, заготавливает – из сухих листьев клена – припасы на зиму: капусту, свеклу, картофель… Бегает, суетится, на бледном от холода личике – деловитость, озабоченность.
Приходит старый, одноглазый, шелудивый, с дрожащим, вихляющим от старости задом пес Дружок. Сидит, метет облезлым хвостом, молча выпрашивает подаяние…
Машка бежит в дом, к маме, добывает хлеба и косточек, кормит (с моей помощью) собаку. А через пять минут я слышу ее полупросительный, полутребовательный голос:
– Дружок, уходи! Я тебя боюсь.
Тетрадь шестая
20.9.59. Разлив.
Похоже, что наступает бабье лето. С утра – солнышко, листики в саду не шелохнутся, на небе – одно крохотное заблудившееся облачко. И все-таки уже осень. Воскресенье, хороший день, а на дачах стоит грустная тишина. И – холодно. В комнате у меня 8 градусов, а ночью, говорят, на дворе было плюс два.