Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы пели, кажется, на совесть. Помню тишину, коленопреклоненную толпу и легкий лепет свеч, да голубые столбы воздуха с текучими пылинками, когда я начинала «Верую». Да, вот Ты, Боже, в нежном свете ощущаю Тебя, я, предстоящая со всеми слабостями, суетой, легкомыслием моим, но сейчас сердце тронуто, перед Твоим лицом я утверждаю веру голосом несильным, но бледнею, слезы на моих глазах. Вся служба очень взволновала и возвысила меня. Когда мы выходили, композитор подал мне огромный букет бледных роз и поцеловал руку. Я была легка и счастлива. Что ж, все-таки я пела. И не знаю почему, слезы все стояли у меня в глазах, пока я ехала к себе домой, в отель.
Здесь, стоя на балкончике своем любимом, ласкаемая золотистым ветром, глядя на собор Петра за голубеющей завесой воздуха, я вдруг впервые, с болью и до слез мучительно почувствовала – где же мой мальчик? Почему он не со мной, не слушал литургию, не любуется вот этой славой света? Да и кто же я? Почему здесь сижу, бросив семью, родину, мужа, отца, сына? Что я – подданною итальянской собираюсь стать?
Мысли хлынули – сама не ожидала. Я взволновалась, стала ходить взад, вперед и рассуждала полувслух, вообще все было непохоже на обычное мое бытье. В конце, когда поуспокоилась, одно наверно отложилось в сердце: как бы то ни было, а весной здесь не жить и надо ворочаться.
В этом смысле написала я отцу. Отец ответил быстро – один вид русских марок взволновал меня. Знакомым, аккуратным и изящным почерком писал: «Мы живы и благополучны, желаем и тебе того же. Сын твой растет. Мальчик серьезный, умный, и надеюсь, вырастет серьезнее тебя, займется чем-нибудь полезным. Он учится читать, скоро пойдет на охоту. У меня ему недурно, но не одобряю долгого отсутствия твоего, мальчику надо жить при матери. Маркел работает в Москве, сдает экзамен на магистра. О себе могу сообщить ни больше и ни меньше – я женился, т. е. начал новую тридцатилетнюю войну, которую уж вел однажды и которой ты сама жизнью обязана. Впрочем, теперь будет не так длинно. Имя моей жены – Любовь Ивановна, тебе небезызвестная. – Приезду твоему все рады».
Я вновь отправила отцу письмо – на этот раз толково, обстоятельно. Выходило так, что за границей я усовершенствовалась в пенье, и в России легче мне устроиться.
Теперь стала я спокойней. Ну, значит, и в Россию еду, когда – еще увидим, но, главное, сама поверила, что за границей прожила не зря, в Россию возвращаюсь свободная и крепкая. На Страстной говела, Светлый Праздник встретила легко. Мне вспомнился Маркуша, та далекая Святая, когда мы ходили с ним к Двенадцати Евангелиям, разговлялись на заводе. Как и тогда, теплая, безлунная и тихая ночь была над Римом, я учила сэра Генри нести свечку непогашенной до дома. Он покорно исполнял все, удивлялся у меня в отеле русским куличам и пасхе.
Скоро собирался он уехать – нельзя же опоздать на скачки, дальше – должен плавать у себя на яхте, вообще много дел. Нужно еще посмотреть Ливан, Месопотамию. Также не был он на Яве.
– Вы вот соберитесь к нам в Россию, вот экзотика, вам нужно побывать… и прямо в Галкино, я покажу вам тот народ, что называется мужик.
Сэр Генри несколько был озадачен: он в России не бывал, и вдруг почувствовал – да, это промах для культурного и столь серьезного британца.
– Хорошо, приеду.
В мае ситцевая Русь нахлынула в Рим снова, снова Кухов появился их вожатым, и теперь в дело вовлекли Георгия Александровича – он стал главным представителем экскурсий.
Но Кухов был мрачнее.
Встретив меня, осклабился, снял пенсне с угреватого носа, поправил волосы слипшиеся.
– Возобновим знакомство, очень рад. Но теперь я, до некоторой степени, вам подчинен… ну, не вам прямо, а господину Георгиевскому, значит, косвенно…
Глазки его блеснули.
«А зависти ведь накопил порядочно в своих угрях».
Георгий Александрович читал для экскурсантов лекции по искусству и археологии. Делал все добросовестно. В жару пекся на Форуме, объяснял, выслушивал с терпением, не раздражался даже и на Рождество Христово. Я на него посматривала и посмеивалась. «Благотворное влияние Сенеки – сдержанность и кротость!» Но, действительно, профиль точеный и нос прямой, бритая седина делали родственным людям античным. Рядом с ним Кухов со своими угрями – просто дворняжка. Кухов заведывал теперь хозяйством при экскурсиях, не то был интендантом, не то метрдотелем. В сущности, и правильно. Но он пофыркивал.
– А знаете, – сказал мне раз Георгий Александрович, – я Кухову не доверяю.
– Да ведь сами ж вы настаивали, чтобы он хозяйничал?
– Как вам сказать… Когда он рассуждает о скульптуре, это еще хуже, разумеется. Вообще его призвание быть около хозяйства. Но… но и но.
На июнь Кухов, в чесучовом своем пиджачке, с партией экскурсантов – больше барышень, он их обхаживал всегда внимательно, – укатил в Неаполь. Я засиделась это лето в Риме. Почему-то не хотелось мне бросать Георгиевского, и я вообще неважно себя чувствовала – мне было грустно, чаще вспоминался дом и мальчик, Галкино, Маркуша. Одиноко что-то, бесприютно в этом Риме, столь прекрасном, так мне много давшем. Было тут, наверно, и иное. Но об этом поняла я позже. А тогда – некое давление в груди, барометр понизился.
Раз появился у меня Георгии Александрович не в обычный час – около четырех. У меня спущены жалюзи, в комнате зеленоватый сумрак, сильный запах роз – огромнейший букет на письменном столе – я была полураздета и глотала лед с мороженым. С улицы слышала крик мальчишек, но не понимала, из-за чего шум.
Георгий Александрович сел и вынул из кармана лист газеты.
– Ну, Балканы. Плохо дело. Совсем плохо.
Я лежала на кушетке, поболтала кончиком ноги с висевшей туфлей.
– Ах, все Балканы…
Значит, будут рассуждения, политика, мне предстоит прилежно слушать. Да, но, к удивленью моему, все получилось проще. Без особых рассуждений я узнала, что мне надо уезжать – просто в Россию, складывать пожитки, отступать, пока есть время.
– Смотрите, как бы через две недели не было уж поздно.
Это менее всего меня устраивало. Я даже рассердилась. Ну, в Россию ехать одно дело, но бежать, укладываться… Я запахнула свой халат и встала, приподняла жалюзи. Вниз по Испанской лестнице неслись мальчишки, с такими же листами прибавлений. Георгий Александрович стоял сзади, тоже глядел.
– Ну вот, и начались события. То, чего можно было ждать давно.
Я плохо соображала, только сердце у меня вдруг быстро и мучительно заколотилось.
– Здесь нет вашего батюшки. Быть может, я бы мог вам заменить его. Так вот. Войны не избежать. Россия будет втянута в нее, и чем все это кончится, неведомо. Вы должны проехать ранее закрытия границ. Если б не дела с экскурсиями, я уехал бы и сам. Но мне придется подождать.
Я понемногу стала понимать. Георгий Александрович был взволнован, грустен, но владел собой. Он посидел немного и ушел телеграфировать в Неаполь, чтобы Кухов с экскурсантами немедленно же возвращался. Я не могла уж тоже оставаться безучастной, есть мороженое. Оделась и спустилась вниз.
Обычно в это время в Риме мертво – от жары. Но нынче все переменилось. Много ставень приоткрыто, и такие же, как я, малопонятливые римлянки выглядывают, через улицу перекликаются. У всех одно на устах: guerra, guerra[7]. Кто с кем будет воевать, еще неясно, но уж пробегает дрожь по городу. На via Condotti группы – даже в безглагольном «Cafe Greco» нынче говор. Корсо же полно, и, как обычно, стоном стонет знаменитое кафе «Aragno».
Я бродила долго. Вечером мы были на балконе у меня, с Георгиевским. Рим, как ковер, лежал перед нами. Георгий Александрович закурил сигару.
– Да, мы люди. И какую суету несем с собой! А Рим лежит, молчит. Он видел столько возвышений и падений, столько власти и безвластия, завоеваний, роскоши, позора, преступлений и триумфов – ныне на его глазах вновь погружается Европа в дикую борьбу, а Ватикан и Форум, Пантеон с такою же седою важностью станут взирать на бесконечное безумие.
– Ну, мой Вергилий, мой учитель, – говорила я, – скажите же, что будет? Что нас ждет?
Георгий Александрович молчал.
– Уже давно я чувствую – мир не в порядке. Мы слишком долго жили мирно, сыто, грешно и скопили слишком много взрывчатых сил. Смотрите, человечеству наскучило. В крови и в брани новый день. Новый день мира, поклонявшегося золоту. За золото и за машины, власть подымет руку брат на брата – никто, конечно, не достигнет ничего, все проиграют, но уж такова судьба: то, что накоплено – само же расточает человечество, думая, что чего-то достигает.
– Ах, это философия… Нет, вы скажите, что вы чувствуете о себе, обо мне.
– Мне пятьдесят два года. Умру ли я сегодня от какого-нибудь рака, или завтра от миокордита, или послезавтра на войне, не важно. Но вы…
Он встал и повернулся спиной к Риму, взял меня за руку.