Росстань (сборник) - Альберт Гурулев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Японец снял китель, опустился на колени. Лучка отвернулся.
– Не могу. Из винтовки стреляю по людям – ничего. А так не могу. И вот того догонял. Рублю его, а меня мутит.
– Обвыкнешь, – успокоил его Филя.
Смертник обмотал носовым платком лезвие клинка, чтоб удобнее было держаться, строго, отчужденно улыбнулся и всадил конец клинка в живот.
– Вот это вояка, – восхитился Федька. – Жизнь свою не пожалел. Может, ты теперь хочешь? – спросил он второго офицера.
Тот отрицательно махнул головой.
– Значит, хочешь, чтоб расстреляли?
– Отпустим мы его, – вдруг сказал Николай.
– Пусть уходит, – обрадовался Лучка.
– А потом он в нас стрелять будет, – Эпов рассердился. – Насмотрелся поротых, вешанных.
– Я переводчик, – твердо сказал японец. – Не стреляю. Я только переводчик.
– Все вы переводчики. Нашего брата переводите.
– Да, да, – обрадовался японец, – переводчик.
– Пусть уходит, – повторил Николай.
Японцу развязали руки. Федька вывел его на дорогу, подтолкнул коленом в зад.
– Пошел.
Переводчик шел медленно, оглядывался, вздрагивал спиной, опасался выстрела. И вдруг побежал.
– Не выдержала душа.
– А с вами, голуби, что делать? – спросил Николай пленного казака.
– Японца отпустили, стал быть и нас отпустите, – бесстрашно ответил казак, поднимавший руки. – Как-никак люди свои, русские.
– Отпустим, видно, – согласился Крюков. – Только оружие заберем. Не обессудьте. А насчет своих людей… Приведись, так японец тебе родней.
– Издеваешься?
– И чего это ты такой ершистый?
– Отпускаешь, значит?
– Отпускаю.
Казак расслабленно повернулся – нелегко, видно, далась ему бравада, – наклонился над товарищем. Раненый лежал на обочине дороги, морщил лицо, тяжело дышал. Казак расстегнул ремень, рванул от исподней рубахи широкий лоскут.
– Давай перевяжу. Говори спасибо, что живой. Наших-то – наповал.
Раненый приподнял голову. Глаза стали осмысленные, куда-то ушла из них боль.
– Убили… Сволочи… Стрелять вас… Как собак…
– Что он там бормочет? – настороженно спросил Северька.
– Бредит он. Не в себе, – шершавой ладонью казак закрыл рот своему товарищу.
Но тот оттолкнул руку, закричал хрипло, громко:
– Сволочи! Собаки краснозадые… Мать вашу…
Зло сощурился Федька, дернул головой Филя Зарубин.
Пленный казак медленно встал, одернул гимнастерку, надел ремень. Приготовился умирать.
Раненый откинул голову, закрыл глаза. Видно, много сил израсходовал на злой крик.
– Так что же теперь делать будем? – спросил Николай казака.
– Ваша воля, сказывал я тебе, – голос крепкий, нет в нем просьбы.
Трудно Николаю решать. И не понять, отчего трудно. Враги ведь. Но только: обещал отпустить – отпустить бы надо. Пусть идут на все четыре стороны да доброту партизанскую помнят. Опять же, после таких слов как отпустишь?.. Если раненого дострелять, так и его товарища тоже нельзя в живых оставлять.
Видел Лучка: колеблется командир. Неужели раненого прикажет добить? Неужели крови мало впитала земля?
Николай посмотрел на Лучку, сказал пленному:
– Ложи своего японского прихвостня на телегу. Катись к чертям собачьим.
Возницу тоже отпустили. Лишь пристяжку забрали.
– Больше японцев катать не будешь.
– Заставили же, душегубцы, – старик громко высморкался и хлестнул коренника.
Разведка ушла в сопки. Тихо на дороге. Пусто. Только ворон в синей тишине летит. Лениво сделал круг над кустами.
Поздним вечером огородами Степанка пробрался к громовскому дому. Таиться большой нужды не было – никто не обратил внимания на шныряющего по селу мальчишку, – но Степанка считал, что так лучше.
Избушка у Громовых неказистая, старая, смотрит на заречье мутными бельмами. Избушка вросла в землю, и кажется: присела, подобралась, хочет прыгнуть. Только не решается – впереди Аргунь.
Степанка осторожно в окно стукнул.
– Кто там? – глухо слышится из избы. – Заходи.
– Это я. Собака привязана?
Сергей Георгиевич узнал голос Степанки, вышел на крыльцо.
– Ты чего? Не бойся собаки.
Степанка одним духом выпалил:
– Северьку видел. И Федю, братана, видел. Кланяться велели. И еще наши с ними были.
Старик крепко взял парнишку за плечо, повел в дом. Закрыл дверь, завесил окно.
– Теперь рассказывай. Где ты их, окаянных, видел. Живы? Здоровы?
– Живые. Веселые. В разведку приезжали.
– Чего еще сказывали?
– Кланяться велели.
– Это ты говорил. А еще чего?
Степанка замолчал.
– А ты по порядку. Куда ездил? Как ребят увидел? Какие у них кони? Нет ли нужды у них в чем? Должен все запомнить – глаз у тебя молодой.
Степанка собрался с мыслями, подражая взрослым, обстоятельно стал рассказывать, как он искал бычка, как из тальников выскочил Федька, как угощали его партизаны и пожимали ему руки.
– Все, – сказал Степанка и посмотрел на старика: доволен ли? Сергей Георгиевич долго не отпускал бы гонца, но Степанка сказал, что ему сегодня еще к Крюковым зайти надо, и старик вывел подростка на крыльцо.
Давно ждал отец Северьки этой весточки. С самой зимы ни слуху ни духу о парнях, как сгинули. Но сердце верило: вернутся. И сегодня у Сергея Георгиевича праздник. Но один он в избе. Даже выпить не с кем. Эх! Только тараканы шуршат.
После встречи с японцами разведка пошла еще осторожнее. Пробирались падями, глубокими оврагами. Часто спешивались, вели коней в поводу.
В зеленом колке наткнулись на спящего человека. Человек сладко посапывал, сонно отбивался от мух, перебирал ногами в стоптанных ичигах, словно собираясь убежать, когда какая-нибудь муха приставала особенно нахально. В тени осины дремала рыжая брюхатая кобыла. На подъехавших она не обратила никакого внимания. Рядом лежали бурятское седло, ружье с цевьем, перевязанным проволокой, и казачья шашка в облезлых ножнах.
– Это ж посельщик наш, Ганя Чижов, – удивился Николай, присмотревшись к человеку. – Спит, как суслик. Эй! Все царство небесное проспишь.
Ганя всплыл на дыбы, как потревоженный среди зимы медведь. Волосы у мужика всклокочены, лицо от сна и испуга красное, глаза бессмысленные, руки лихорадочно шарят то за пазухой, то в карманах широких штанов.
– Вот, – и Ганя протянул ближнему всаднику кисет с махоркой.
Парни засмеялись.
Услышав смех, и совсем не грозный, свойский смех, Ганя поднял голову выше, глаза приобрели человеческое выражение.
– Здорово, Ганя. Спишь?
– Здорово, здорово. Я вас давно заметил, да притворился спящим, – пришел в себя Чижов.
Казаки смеялись.
Ганя Чижов известен в Караульном как отменный болтун, трус и лентяй. Своего хозяйства, можно сказать, Ганя не имел и годами жил в работниках то у одного хозяина, то у другого. Нанимался Чижов только в пастухи. Другую работу – копать аргал, косить сено – не без основания считал тяжелой. Давно смирился Ганя с нуждой.
– Перестрелять бы вас мог, как куропаток, паря Кольча, – признав Крюкова за старшего, хорохорился Чижов.
– Из чего это? – Федька протиснулся вперед.
– А вон винтовка лежит. Ослеп? Она на вид только старая, а бьет… На вашу трехлинейку не сменяю.
– Если я тебе придачу дам, – Федька обрадовался возможности позубоскалить, – тогда как? Может, сойдемся?
– Подумать надо.
Николай посмотрел на развеселившегося парня строго.
– Хватит изгаляться. А ты, Ганя, лучше расскажи, как очутился здесь.
– Вдали от родных мест и своей Дарьи, – не выдержал Федька.
– Замаял меня Илюха Каверзин, заторкал всего. И так ему не ладно и эдак неладно. Хотел, чтоб побежал с ним за реку. Да пугал еще. Я и послал его к чертовой матери… Теперь, ребята, как хотите, а я от вас не отстану.
– Седлай своего бегунца. Куда тебя бросишь?
– Со мной вы не пропадете, – совсем развеселился Ганя, цепляя шашку, – я, паря, тут каждый бугорок знаю.
Чижов взобрался в седло.
– Я возле тебя буду держаться, – подъехал к нему Федька. – Ты ж не молодой, с тобой не так боязно.
– Давай, – ответил Ганя, не чувствуя подвоха. – Выручу, – в его голосе – превосходство.
– Какой-то он ненормальный, – шепнул Шмелев Филе Зарубину. – Вроде не дурак, но и умным не назовешь.
VIII
Каждое утро Степанку будят до света. Жалко Федоровне своего младшего, а что поделаешь? Кормиться надо. Разве отдала бы она Степанку в наймы – и Савва этого лиха хватил, – если бы жив был Илья? Не живи как хочется, а живи как можется.
Степанка просыпается утрами тяжело. Как клещ, впивается в потники; отбивается босыми ногами. Потом сонно пьет молоко, натыкаясь на дверные косяки, идет во двор. Мать уже заседлала Игренюху.
Подъезжает Семен Дулэй, пастух, и вместе они едут по широкой улице. Скрипят ворота – бабы выгоняют скот.
Дулэй не имел ни семьи, ни дома. Жил где придется и, казалось, никогда не тяготился этим. Отец и мать его, кочевые буряты, умерли рано, и Семен еще в детстве прибился к русским. Возмужав, Семен исчез из села надолго. Где скитался – никому неизвестно. Лет двадцать назад вернулся в Караульный и нанялся в пастухи. Пожалуй, с тех пор и стали называть его Дулэй, по-бурятски значит глухой.