Рановесие света дневных и ночных звезд - Валерия Нарбикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Я тебе ее не прощу! - сказал ему Отматфеян.
- Не надо, - Сана встала между ними.
- Отойди, - велел Отматфеян, - не мешай.
- Он еще и глуп вдобавок, - сказал Аввакум, - чего надулся?
- Сейчас ответишь мне, - Отматфеян тупо полез вперед, схватил Аввакума за ногу, не оторвалась, Аввакум дал ему в живот. "Хватит!" - Сана кинулась к Чящяжышыну. - "Помоги, ты!" - отлетела как пробка - "Не лезь!"
В двух шагах от нее выросла, как гриб после дождя, жена Отматфеяна, прямо под дождем, совершенно бледная. Поганка. Аввакум оседлал Отматфеяна, погнал его кнутом прямо к Сане: "Вот так въедешь". Отматфеян на полном скаку скинул Аввакума прямо на бледную поганку, сломалась ножка, раздавил ее, и Аввакум хрустнул, как снег под ногами, у Саны под ногами, вот это дизайн! У того, кто остался в живых, забрезжили синяки вместе с рассветом, забрезжил над дворцом, полная тишина.
Да, мы должны истреблять их, наших жен и мужей, раз мы не можем навещать их раз в семьдесят шесть лет, как Зевс Венеру при живой Гере, как Сатурн Венеру при живой бабе Гале. Девочка спит, стихия, пока плохо слышит, как мы говорим, пока слышит, как звезда с звездою говорит. А мы ходим по земле, как два лунохода, не по земле, незнакомая местность, ничего привычного. Хорошо бы прилечь - ведь должен быть передых между схватками, побольше набрать воздуху в легкие, без передыха. Нам в вагон, к солдатам - за девушкой, интересно - спит? Вот оно, сонное царство, все спят: и солдаты, и среди них нет того. "Осторожнее выноси". Чящяжышын взял спящую красавицу на руки и вынес ее из вагона вон, на воздух, где хорошо пахнет после землетрясения, небольшого, всего два балла: вырванные деревья, с корнем вырванные люстры в блочных домах, растрясенная роса, которой нет на листьях, так трясло всю ночь, дворец без крыши; плохо, что достроят, положат крышу, когда мы умрем, а пока не умрем не достроят, и другое все построят, что мы не хотим, поналепят домов, не дворцы, а цирк; уже немного осталось, какие-то миллионы лет, а потом жалко, но она все-таки отлетит, атмосфера, отвалит от земли вместе с ветром, с громом и молнией, с плохой погодой, не останется даже мысли; какая же она будет черствая земля тупая, совсем не пушистая, наверное, она потом рассыплется, когда совсем высохнет; вот и от нее ничего не останется, а не только от нас, ни слова, ничего. Идут первые минуты рассвета, первые из тех последних миллионов минут, которые понадобятся, чтобы атмосфера отошла насовсем, не как душа человека, которая отходит насовсем за минуту, как может, душа земли, вполне возможно, которая отходит целую вечность; нельзя наблюдать, можно знать, нет, зная, можно и понаблюдать прямо сейчас, похожая на туман, немного похожая на лунный свет, не скажешь, что отходит; потому что сам процесс (пока отходит душа), растянутый на миллионы лет, рассветов, даже красив, потом будет некрасиво, когда отойдет; и когда наша, человеческая, душа отойдет, тоже будет не красиво; хорошо, что это так быстро у нас, людей, а не так медленно, как у них, светил. На сегодня все, понаблюдали, что можно, что нет, еще не все: еще солнечные лучи, такие румяные, кровь с молоком, как пушкинские стихи, без всяких извращений; все, что от солнца, - это хорошо, не запрещено цензурой, все, что от луны, плохо, запрещено.
Чящяжышын положил спящую красавицу на берег, Сана подошла и поцеловала ее в щеку, потом Отматфеян поцеловал и Чящяжышын - последний, простились. Поцеловали не для того, чтобы она проснулась, чтобы еще крепче заснула. Даже пальцем не подтолкнули к воде. Вода сама слизнула ее, все поцелуи начисто смыло. Поплыла.
Вернулись на место схватки. Отматфеян подошел к своей жене, бывшей, час как бывшей: любила его так сильно, как он самого себя. Сана подползла к Аввакуму, лежит, как живой: "Когда тебе было плохо, ты хотел меня когда-нибудь убить?" - "Хотел". - "Чтобы стало еще хуже?" - "Чтобы стало лучше". - "А я тебя хотела иногда убить, когда мне было хорошо". - "Чтобы стало еще лучше?" "Чтобы стало хуже". Вот мы свободны, как птицы, лети, куда хочешь, а птицы, наоборот, не свободны, как птицы, все вместе - редкие птицы поодиночке. Потому что одна птица - это часть одной птицы, а один человек - не часть одного человека. Природа вся связана между собой, и береза - это часть пальмы, и только человек не только не часть пальмы, но даже не часть человека. Потому что все они - и птица, и пальма, и береза - стали тем, чем стали путем эволюции, и только человек никогда не превращался из обезьяны в человека, не модернизировался, не радиофицировался, потому что каждая зверюшка со временем становится лучше и лучше - совершенней, отбрасывая все ненужное, а человек все тащит с собой, весь гардероб, все жалко: и чешую, и хвост, и неправда, что динозавр - самый старый на земле, динозавр так помолодел за последние миллионы лет, а человек - нет, все такой же. Надо возвращаться домой - в унитаз, один потолок - по домам. "Иди, девочка, домой, иди к маме".
Период - великая вещь, не пустые семь лет, они кое-что значат для человека, эти же семь лет - пустой звук для земли, и уложиться в него - это не какой-нибудь там подвиг в жизни, наша каждодневная жизнь - самый большой подвиг в жизни; святое дело - период: всегда начинается с "любишь" и кончается "умрешь". Пока с зимы не начался этот период - кончится не вглубь, а ввысь, трехэтажный дворец, - языковой барьер был. Между нами. Я люблю в тебе не то, что есть, а то, что знаю, что есть. Желание больше чувства, слово больше желания, вибрация больше слова. "Что ты хотел сказать? То, что я поняла, или то, что ты не договорил, или то, что я подумал; ты хотел сказать то, что хотел сказать вчера, но что можно будет сказать и завтра" - все вранье! Чтобы преодолеть языковой барьер, нужно соврать, завраться; мы врем на одном и том же языке, говорим правду каждый на своем.
Преодолели: "ты сейчас меня да?" - "я тебя так да, как никого никогда. А ты меня да?" - "я тебя сто раз да, я тебя в сто раз больше да. А ведь раньше ты меня нет? - "не то, что нет. Ни да, ни нет", - "а я тебя нет. Я тебя так сильно тогда нет, а потом сразу - да". Стрекочем, как птицы, как дельфины, только любовники умеют так стрекотать - все, что сказано, то и правда.
III.
Про один полуостров, который сам о себе говорит: "я мал", дети знают, а про одного датчанина, который сам о себе говорит, что он несчастен, дети не знают, но некоторые взрослые знают, что это он самый несчастный на земле и для него могила в Англии, это он ляжет в пустой гроб в Англии, как самый несчастнейший на земле, потому что это он откажется от любого своего желания и будет пребывать в несчастье, и если ему дадут стакан вина, то он его сразу отдаст ангелу, и если ему каждый день ангел будет приносить, то он каждый день будет ему отдавать обратно, потому что он хочет хотеть выпить, а не хочет выпить. Пусть он благороден в своем несчастье, но он не бедненький. А самый бедненький - Вова, про которого не знают ни взрослые, ни дети, он не хочет хотеть, он хочет нажраться, чтобы больше никогда не хотеть, чтобы выблевать из себя желание раз и навсегда, он хочет так надраться, чтобы больше потом никогда.
Выблевать из себя природу, чтобы глаза на нее не смотрели, с небом, со звездами и со всеми потрохами, выблевать акт, прикончить его, расчленить, как кактус, и спустить в унитаз, раз в жизни наесться, чтобы никогда в жизни уже не хотеть. Жизни не хватит, чтобы что-то одно выблевать из себя. И датчанина, конечно, жалко, но Вову жальче, потому что у того хватит, чтобы отказаться хоть от одного желания, а у Вовы не хватит жизни, чтобы хоть одно желание удовлетворить. Что же делать с желанием, которое чем больше удовлетворяешь, тем больше оно растет? отказаться от него и быть несчастнейшим, но счастливым, или удовлетворить его и быть бедненьким? что делать с таким желанием, которое не при тебе, а ты при нем, и оно гоняет тебя из угла в угол, не то что покоя не дает, а минуты отдыха не дает. Так доиграться с телефоном, что схватить в час ночи трубку, нет, мозговую кость, съесть, как собака, сгрызть, несваренную с мясом, а только прокипяченную, сначала съесть, а потом сообразить, а не сначала сообразить, а потом съесть. Значит, надо так удовлетворить желание, чтобы оно вымерло, как морская корова, которой уже не осталось на земле, надо его истребить. А мы чем занимаемся? Как раз этим и занимаемся, только этим всю жизнь и больше ничем; нам должны поставить памятник, как разумному животному, которое само себя истребило, и пусть поставят при жизни, как животному, которое само себя достало, пусть сейчас уже делают проекты, а мы сами выберем, чтобы не поставили потом какую-нибудь дрянь из гипса, сколько нам лет? Нам четыреста лет со дня рождения Шекспира плюс восемьсот лет со дня основания Москвы плюс девятьсот лет со дня гибели Помпеи плюс сто лет со дня дуэли Пушкина, хорошо сохранились, не дашь и тридцати, живем только в юбилейный год.
Темно. Солнца нет, не то что вообще нет, точно знаем, что оно будет завтра, абсолютное знание, мы точно уверены в нем, в солнце, что оно встанет и нас поднимет, когда это будет называться утро, сейчас его нет, пока это называется ночь. Ничего не видно, даже друг друга, колышемся, но мы точно знаем, что это мы, ты и я, и где растет нога, и где растет голова, не вообще нога, не вообще голова, а твоя и моя, наша, абсолютное знание; живот и спина, направильные линии, углы, которые составляют многоугольник, мы лежим, не видя друг друга, но зная, где что лежит, и ужас, внушаемый незнакомым телом, не распространяется на нас, потому что есть абсолютное знание, пусть в малом, в кривизне рук, мы скоро уснем.