… и просто богиня (сборник) - Константин Кропоткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо же, десять лет, а уже готовый человек, – удивился я вслух.
Истории о Вике я слушаю по телефону довольно часто, и всякий раз звучит один и тот же рефрен: хорошенькая она, но авантюристка страшная.
– Вруша она, – снова стала кипятиться бабушка. – Вруша и нахалка.
Театр одной Отилии
Будь она актрисой, играть бы ей служанку главной героини – озорную субретку.
Ей далеко за сорок. Зовут Отилия, и это имя ей очень походит. Она маленькая, пухленькая, ручки, кажется, вечно сжаты в кулачки. У Отилии высокие брови-ниточки, рисованные темно-синим, светло-ореховые глаза и носшишечка.
Волосы у нее длинные. Плотные каштановые кудри покоятся на покатых плечах, что шею Отилии не удлиняет, но она и не особенно стремится, видимо, куда больше заботясь длиной ног, которые от природы у нее коротенькие и толстенькие. Каблуки у Отилии всегда высоки, и я каждый раз радуюсь, что шпилькам она предпочитает устойчивую платформу (хоть и кажется, что она не обувь носит, а миниатюрные модели бронетранспортеров).
Я с удовольствием ее разглядываю, а она делает вид, что мной не интересуется. Блюдет субординацию – мудро, я считаю.
На родине в Румынии она работала медсестрой за гроши, а здесь, в Германии, – уборщица за хорошие деньги. «Я получаю чуть больше моей уборщицы» – этим моим словам охотно смеются, хотя в них мала доля шутки.
Вот уже больше года Отилия моет полы в моей квартире. Я сваливаю на нее и другую нелюбимую домашнюю работу, а Отилия и рада вроде бы.
Например, она обожает гладить рубашки – может стоять с утюгом часами. Когда гладить ей уже нечего, надо непременно восхититься, оглядев рубашечные ряды в шкафу.
– Да, да, – самодовольно кивает она. – Да, да.
Отилия досталась мне по наследству. Приятель уехал в Лондон. «Хочешь, к тебе будет ходить? – сказал он, когда мы его вещи паковали. – Она не ворует». «А жаль», – подумал я, а вслух подивился, что все это барахло, так дружно опоздавшее на вынос, он, скупердяй, повезет за казенный счет в другую страну.
Отилия появляется у меня раз в неделю, и главное ее достоинство – умение быть незаметной. Я всегда дома, тюкаю себе чего-то на компьютере, носом клюю, музыку слушаю, разговариваю сам с собой или по телефону. Я живу свою жизнь и порой забываю, что в моем доме – небольшой конурке о двух комнатах без балкона – находятся посторонние. Есть люди, которые занимают пространство, а есть такие, которые умеют его расширять. После трудов Отилии квартира кажется шире и богаче, и если я решусь досказать свою полусказочную историю про чудесных женщин, которые творят из быта колдовство, то обязательно и Отилии подыщу теплое местечко. Она будет у меня третьестепенной героиней.
Отилия – пришлая, но мне не мешает, потому что занимается своим делом, а вопросом беспокоит, только когда очень надо.
– Платить, я платить, – охала она недавно.
Разбила вазу. Мыла да об раковину кокнула.
Бровки-ниточки подрагивали, но в ореховых глазах искрилась хитреца, и в этом деланом своем испуге она была очень обаятельна.
Я опять сыграл в поддавки, сказал, что вазе грош цена, а она еще немного посодрогалась, явно любуясь собой и этой своей способностью к содроганиям. Сыграла представление одной Отилии.
В работницах по дому Отилия не первый год, как ее занесло в Германию, мне не совсем понятно, но она вроде бы довольна своей жизнью, хоть жалуется иногда на астрономическую немецкую квартплату, которая в три раза больше румынского месячного жалованья ее мужа-мясника.
Недавно они развелись, но, когда она, вернувшись из отпуска, мне об этом рассказывала, признаков трагедии в лице ее заметно не было: все тот же булавочный прищур, бровки дугами.
– Любить, любить, – сказала она и руками повертела, будто перекидывая мяч.
Наверное, фиктивный развод, по бумажной надобности, досочинил я.
Мы говорим на немецком, но трудно назвать общением это сложное чередование вздохов и случайных будто бы слов. Временами ее понимательные способности совсем сходят на нет – иссякают внезапно, если я, например, прошу ее помыть холодильник или шкаф с банками разобрать.
– Пожалуйста, не понимать, – говорит она. – Bitte, verstehen nicht. – Она гримасничает, изображая муку недотыкомки, а я мучаюсь вместе с ней.
Прежде отступал, но мне сказали, что это неверный подход к домашнему персоналу, и теперь я стараюсь быть настойчивым: когда не получается словами, перехожу на жесты, Отилия неохотно соглашается, к ней возвращаются понимательные способности, притушивая ненадолго искорки в глазах. Не все ж Отилии театр.
Она, может, и не хитрит, а только такой кажется. Я, например, выгляжу хитрей, чем есть на самом деле. «А он хиитрый», – протянула как-то пожилая женщина, с чьей дочерью мы давным-давно играли во влюбленность. Я был, к счастью, незавидный жених, подруга предпочла другого. «К лучшему», – наверняка выдохнула тогда ее мать, а спустя лет десять все глазами в мою сторону искрила. «А он хи-итрый…»
Детей у Отилии немало. Не то трое, не то четверо – никак не могу запомнить. Сын вроде бы есть, инженер. Дочери. И все, кажется, взрослые. Однажды она приходила с молодой женщиной – смуглой, похожей на цыганку. Та посверкивала глазами, льстиво улыбалась. Не понравилась. То, что у матери выглядит комедией положений, у ее дочери было похоже на начало длинной и сложной драмы, в конце которой весь табор отчаливает в небо.
А другая ее дочь, должно быть, выдающаяся красавица.
– Италия. Моя большая. Модель. Учится. Много работать надо. Дорого, – говорила Отилия, а в глазах ее при этом проявился горделивый блеск, а бровки еще выше вознеслись, и повела она круглым плечиком, которое для таких действий не особенно предназначено, и оттого выглядело движение и смешным, и трогательным. Будто ожила фарфоровая кошка.
А на днях вошла и засияла. Пальто на ней было золотое, в шуршащих завитушках, воланах и волнах, которые я с удовольствием назвал бы фижмами, если бы не знал, что это такое.
– Шить, много шить. Сама. Красиво, – сообщила она.
Я признал, что лепота и роскошь, а она одарила меня милостивой улыбкой.
Сиятельный облик не потускнел, даже когда она пальто сняла и облачилась в рабочую униформу: халат и тапочки.
Отилия играла в свой поломойский театр, а я думал: вот она, немолодая мать моделей и инженеров, живет одна в чужом городе, в стране, язык которой знает только понаслышке; моет полы у чужих людей, хотя могла бы жить дома и счастливо шить себе золоченые фижмы. Быть ведущей артисткой собственного театра – примадонной, а не служанкой, как бы ни была она похожа на субретку.
Но говорить ей об этом, конечно, не собирался.
Ее японское счастье
Начальница моего друга – японка, и чем дольше на нее смотрю, тем отчетливее понимаю: в другой жизни я бы отправился в какую-нибудь Осаку да вывез бы себе оттуда японскую подругу жизни.
Идеальная жена.
На работе, в немецком банке, нет такой закорючки, которую бы она упустила. Ошибка для нее равносильна катастрофе. Друг рассказывал, как мелкий, незначительный огрех вверг ее в такое состояние, что она была готова от стыда из окна сигануть – прямо с тринадцатого этажа.
Коллеги уважают ее за профессионализм, но регулярно на нее злятся: она никогда не опаздывает и уходит тоже по часам; ее высокоточный японский механизм слишком настойчиво напоминает, что на работу приходят работать, а не болтать в курилке, кофе пить, сплетничать, праздновать дни рождения… «Машина», – шепчут про нее, похожую, впрочем, больше на торшер, изящную напольную лампу, тонкую, с кривыми ножками и несколько великоватой для такой хрупкости головой.
Начальница моего друга работает не покладая рук, зарабатывает неимоверные деньги, не забывая и дом в порядке содержать, и регулярно готовить полезные рыбно-рисовые блюда. «У меня нет свободного времени», – говорит она, не то жалуясь, не то робко гордясь.
Сама себе она предоставлена по часу в день. Не больше и не меньше – столько длится ее бег трусцой, в любую погоду, ранним утром.
Менять в своей жизни она ничего не хочет, служит мужу-чиновнику, у которого по чиновничьему порядку день рабочий невелик, хорошо нормирован, со службы он возвращается рано, звонит жене, требует, чтоб домой шла.
Она идет, готовит, убирает, и все это будто бы с осознанием, что так должно быть – в этом будто и состоит ее японское счастье.
– Не человек, а пчела, – восхищается мой друг, да и я вместе с ним, хотя воображаю себе не столько пчелу, сколько серую мышь, которая неутомимо зерна в нору таскает, хоть ты сто раз ей объясняй, что незачем, что мышья доля не для людей придумана. Она все шуршит, хлопочет, мечется серой тенью. И одежды-то у нее блеклых тонов, словно уже купленные застиранными.
Она экономна и с мужем в свои сорок уже выплатила кредит за дом и капитальный ремонт сделала. Дом ее похож на сарай, он пуст, потому что у японцев с мебелью дружбы нет, а супруг ленив, чтобы набивать двухэтажные апартаменты европейским плюшевым уютом. На кухне голая лампочка.