Частные уроки. Любвеобильный роман - Владимир Порудоминский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она отпустила мои руки.
Где-то внизу заплакал ребенок.
«Пойдем искупаемся? — предложил я. — Сейчас самое купанье. Вода — обжигает».
«Не могу. Только не сердись, ладно? Ане на работу надо. А я с ребенком».
Я вспомнил белую, тяжелую грудь женщины.
«Как же ты будешь его кормить — с твоей грудью?»
Она засмеялась: «Изловчусь как-нибудь».
Мы поцеловались, но во мне уже не было желания, которое всю ночь властвовало надо нами; в Асином поцелуе я тоже почувствовал отрешенность, заботу наступающего дня.
«Ты загляни, если мимо пойдешь», — попросила Ася.
«Я люблю тебя», — сказал я.
Не заходя в корпус, я направился прямо к морю. Эрик был уже на пляже.
«А ты припозднился, — весело приветствовал он меня. — Ну, как?»
«В порядке»...
Все две недели, что оставались мне на Взморье, я всякий вечер после ужина уходил к Асе. Весь день Ася хозяйничала — стирала пеленки, гладила, кормила ребенка, готовила; Аня приезжала с работы электричкой в девятнадцать сорок пять. Сестры не были похожи одна на другую. «Аня у нас красивая — просто Дина Дурбин», — говорила Ася. В самом деле, что-то в лице старшей сестры напоминало облик прославленной кинозвезды, незадолго до войны допущенной на советский экран: мягкие правильные черты лица, каштановые (так представлялось на черно-белом полотне) волосы до плеч, прекрасное сложение; конечно, грудь у нее была, наверно, побольше, чем у американки, но ведь Дина, когда мы видели ее, пела, танцевала, любила, а не кормила ребенка после долгого рабочего дня. Ребенка звали Давид — имя отца Аси и Ани, которого, объяснила Ася, тоже «совсем не было». Как и матери.
Иногда я пил с ними чай. В магазине на Взморье продавалось особенное, сухое, несладкое печенье, которого не было в Москве; я приносил пачку, другую такого печенья, и мы намазывали его душистым клубничным вареньем, которое варила Ася. Когда после чая мы целовались в ее светелке, губы у нее были сладкие и пахли клубникой.
Мы мучались отчаянно. Прикосновения наши были всё откровеннее, но Ася по-прежнему даже блузку не расстегивала.
«Если сейчас всё произойдет, потом будет скучно», — говорила она.
«Но ведь потом это всё равно произойдет?»
«Тогда мы будем вместе, и у нас будет еще какое-нибудь потом. А сейчас после этого никакого потом уже не остается»...
Однажды мы запутались в объятиях и оказались на полу.
«Ну, возьми меня насильно, если хочешь», — изнемогая, предложила Ася.
Но я не посмел.
«Я хочу, чтобы ты сама».
Страх в любви не советчик.
«Ты в море совсем не купаешься?» — спросил я Асю.
«Редко. Всё некогда. Вы, курортники, ходите к морю как по делу. А мы, здешние, бегаем между делом. Большая разница. Курортник приедет на три недели — Господи, вот оно, море! Считает дни по пальцам. Дождь, холод, непогода — только бы не пропустить. Если не сейчас, то когда еще придется! А у нас море всегда тут. Всё кажется, еще успеем. И — не успеваем».
В субботу она сказала:
«Завтра Аня дома, я весь день свободна. Хочешь, попрошу Канскиса, чтобы покатал нас на своей яхте?»
«Кто этот Канскис? Который целоваться тебя учил?»
Ася радостно засмеялась:
«Старик один. Бывший моряк. Знакомый. Еще родителей наших... А ты — ревнивый. За тебя страшно замуж идти»...
Яхта оказалась обычной моторной лодкой с поставленным на ней, кажется, больше для вида, парусом. Впрочем, и в плавание мы пустились не по морю, а по неширокой реке Лиелупе. Зато Канскис оказался моряк хоть куда. Как в приключенческом романе. Высокий, жилистый, с узким красным обветренным лицом, изрезанным глубокими морщинами, и большими красными руками, далеко выступающими из коротковатых рукавов парусиновой куртки. Под курткой у него была тельняшка. На голове — видавшая виды капитанская фуражка с почерневшей золотой кокардой.
Канскис устроился на корме, у руля, Ася напротив него, я — на носу, за спиной у Аси. Ася, к моему удивлению, сняла платье и осталась в купальнике; я смотрел на ее худенькую, не тронутую загаром спину, на обтянутые красным купальником маленькие крепкие ягодицы.
Канскис плотнее натиснул на голову фуражку, рывком шнурка завел мотор, и нам навстречу, справа и слева, поплыли сверкающие на солнце зеленые луга, — не помню подробно, что там еще было по берегам, возможно, что-то тогда казалось интересным, возможно, и лугов-то не было, — нет, все-таки были, и непременно с ярко желтевшими в зелени травы одуванчиками или лютиками, — впрочем, были, не были, какая разница, геологическая эра времени миновала с того дня; ныне в пространстве моей стариковской памяти — неторопливая река с просвечивающим у берега желтоватым дном, зеленые луга, одуванчики, старик в капитанской фуражке на седой голове, Асина спина, белеющая в просторном вырезе купального костюма. Время от времени Ася поворачивается ко мне: «Правда, хорошо?» — не то спрашивает, не то убежденно говорит она; глаза у нее счастливые.
«Моя фамилия — Кан, — сердито кричит мне с кормы старик. — Но в Балтии я — Канскис. Кое-кому хотелось, чтобы я скис. Но Кан не скис!»
Он что-то делает у себя на корме то с мотором, то с парусом (я ни тогда ничего не понимал в кораблевождении, ни теперь, в поздней старости, не понимаю: чему-чему, а этому жизнь не научила). Я замечаю, что у старика, на его огромных красных руках, ногти короткие и неровные, будто обломанные.
«Это кто? — кивая на меня, так же громко и сердито кричит он Асе. — Твой муж?»
«Пока еще не муж, — смеется Ася. — Потом будет муж».
«Потом на свете не бывает, — кричит старик. — Есть только сейчас. Потом может вообще ничего не быть. Ты-то уж должна была это выучить. Я спрашиваю, кто он тебе сейчас».
«Сейчас я откладываю его на потом», — веселится Ася. Она поворачивает ко мне голову, в глазах у нее золотом одуванчиков светится радость.
«Ты, я вижу, из тех, кто отодвигает вкусненькое на край тарелки, чтобы слопать под конец. — Канскис, похоже, сердится всерьез. — Но никто не знает, закончит ли он обед. На потом! А ты уверена, что, пока ты, отложив вкусную котлетку, разделываешься с какой-нибудь паршивой тушеной морковью, не войдет кельнер и не унесет твою тарелку? Будущее время — это грамматика. А жизнь — это настоящее время. Слепой крот копает землю и думает, что строит свое будущее. Но тут приходит солдат с острой лопатой и начинает рыть окоп. И одним разом выбрасывает из земли и крота, и его будущее. Нас хорошо этому научили там, где был я и были твои родители. Когда на шаг впереди стоит автоматчик, а на шаг позади лежит убитый, начинаешь-таки соображать, что жизнь это только сейчас...»
«Канскис, не надо...» — тихо просит Ася. Я вижу, как, натягивая нежную белую кожу, выявляются хрупкие трубочки ее позвонков, выступают маленькие треугольники лопаток.
«Прости, детка. — Канскис хочет говорить тихо и ласково, но у него не получается. Он кладет Асе на колено свою большую красную руку. — Наверно, это, да, правильно, что молодость не хочет учиться у прошлого. Нельзя чужое сейчас делать своим потом».
Дня за три до моего отъезда мы пили на террасе чай. Ася сказала: «Ко мне сегодня нельзя, у меня в комнате дядя Рува ночует». Я огорчился, конечно: жаль было утратить хоть несколько счастливых часов, которые мы проводили вдвоем. «Внизу, рядом с комнатой Ани есть еще одна», — сказал я как бы между прочим, стараясь не выказать досады. Я понимал, что не имею права говорить такое. «А мне как жалко, — сказала Ася. — но что поделаешь. Внизу допоздна машинка, ночью ребенок плачет, Аня встает кормить. А дядя Рува совсем плохо спит». Я вспомнил, что в пансионате для спортсменов в этот вечер должны показывать очень мною любимый кинофильм «Багдадский вор» с Конрадом Вейдом, Эрик там будет, и Вера. «Он нервный очень, наш Рува. Когда он внизу, ему все время кажется, что кто-то с улицы заглядывает в окно». Аня подняла глаза и внимательно посмотрела на сестру. «Я расскажу ему?» — спросила Ася.
Аня зачерпнула из вазочки варенье, тягучая струйка стекала с ложечки к ней в чашку. «Зачем ему знать это? — отозвалась Аня. — У каждого в мешке за плечами свои камни». Она слегка пожала плечами, взяла свою чашку и перешла от стола на кресло, возле которого стояла большая, как фабричный станок, черная пишущая машинка.
(Рассказ Аси:
...Вместе с немецкими войсками возвратился в свои бывшие владения годом раньше бежавший от большевиков барон Эмден. Барон был большой выдумщик и к тому же любитель охоты. Его здесь именовали «королем», и забавы у него были королевские. По его приказу для него и его друзей, эсэсовцев, привозили с находившихся неподалеку торфоразработок или из какого-нибудь гетто полтора-два десятка евреев. Охота как полагается — шляпы с перышком, дорогие двуствольные ружья, огромная свора собак. Евреев выстраивали в рядок и давали им несколько минут времени. За эти несколько минут они должны были перебежать просторное поле и спрятаться в лесу на другом его конце. Тогда спускали собак. Собаки были отлично выучены. Сперва они настигали тех, кто не успел перебежать поле, валили на землю и перегрызали им горло. А дальше — самое интересное. Собаки разыскивали спрятавшихся в лесу, лаяли, оповещая хозяев о находке, охотники спешили со своими ружьями на лай и пристреливали обнаруженную дичь...)