Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести - Марк Ефетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тишина.
Деда говорит:
— Вот оно, рыбак, как получается. Сегодня ты с нами рыбачишь — махалки кидаешь точно и ловко, вроде бы всю жизнь только это и делал, что сеть на море настраивал. Молодец! Теперь тебе и поматросить не грех. Возьмёт тебя батька на большой корабль, раз ты уже шаландой крещённый.
— Возьмёт, — говорит отец.
Я смотрю на деда и думаю: «Опять помог мне деда». И делает он это доброе между прочим, и совсем не так, как некоторые, — сделают добра на грош, а кричат во всё горло: «Смотрите, какой я добрый».
На корме широко улыбается Виктор. Это он радуется за меня. А я бы расцеловал всех: и деда, и отца, и Витьку. Я бы пел, кричал во всё горло, танцевал бы, прыгал от радости…
Отец выгребает к берегу. Шаланде легче — груз сброшен в море, и отец гребёт веселее. Уключины курлычут, как журавли, и море причмокивает, обсасывая вёсла.
Теперь серебристо-золотая дорожка бежит от луны через горизонт к самой нашей шаланде. И мне кажется, что я плыву в сказочном царстве серебра и золота, в бездонной глубине спокойствия и счастья. Иногда кажется, что до берега рукой подать, а мы всё идём и идём.
Как же мне хорошо! Лучше и быть не может. Хочется, чтобы дороге этой не было конца, чтобы берег, тёмный и мрачный, не надвигался на нас своей массой.
И дед снова запевает. Я щиплю себя за руку, чтобы проверить, не сон ли это. Нет, не сон. Мне больно, и от этого делается ещё лучше.
Рыба выскакивает вдруг из воды, трепеща в воздухе, разбрасывая вокруг себя радужные брызги, и снова плюхается в море. Меня вдруг обдаёт острым и свежим запахом моря. Так пахнет оно здесь, у берегов нашего города, и далеко-далеко, возле Африки или у Коралловых островов.
Я на мгновение закрываю глаза и вижу себя под грот-мачтой фрегата. Я слышу свист ветра в ушах и звонкий голос капитана:
— Лево руля!
— Есть лево руля!
Скользит наша шаланда, чуть покачиваясь на волнах, и так же вот скользит боевой фрегат.
Я вижу тупоносые пушки, ядра, сложенные пирамидами, и бомбардиров в красных платках на голове. Только пираты повязывают эти красные косынки по-особому — не так, как наши женщины, а в обтяжку, с узлом на виске…
Деда обрывает песню и кричит:
— Суши вёсла! Рыбаки — в воду!
Мы с Витькой прыгаем через борт. Шаланда врезается в песок.
Мы берёмся за борта. Полной грудью глубокий вдох и один мощный выдох:
— Р-раз! Взяли! Ещё раз! Взяли!
Трижды звучит зычная дедовская команда — и шаланда на берегу.
Теперь снова спать крепко-крепко, как можно спать только у самого моря в насквозь пропахшем рыбой шалаше. Спать до тех пор, пока не прозвучит команда деда:
— Вставай, рыбаки, тянуть пора!..
Огромная шпагатная сеть — длинная и тяжёлая — тянется к берегу двумя змейками узкой верёвки. На верёвках шлеи — ремни, надеваемые через плечо.
Медленно отступая шаг за шагом, мы тянем волокушу. Дед подзадоривает нас:
— А ну, рыбаки, навались. Ра-а-зом!
Я чувствую, как набухают мускулы рук, как перекатываются под кожей, будто сливы. Скашиваю глаза на свои плечи и руки и радуюсь своей силе.
А передо мной тянет Виктор. У него на руках мускулы — не сливы, а яблоки. Он тёмно-коричневый; не беда, что узкоплечий и ничуть не выше меня ростом. Зато весь жилистый — вроде гладиаторов, каких я видел на картинке в учебнике истории.
«Ничего, и я буду таким! Только бы меня брали на работу — рыбацкую или моряцкую, всё равно…»
Сеть уже на берегу. В ней бьются рыбы, блестящие на солнце до боли в глазах. Вот высоко подпрыгнул бычок с широко раскрытым ртом. Кажется, что бычок этот выкрашен во все цвета моря. Он переливается золотым и зелёным, розовым и голубым, серебром чешуи и тёмной чернотой брюха. Бычок этот как море — всехцветный. Отец перехватил его на лету и уложил в трепещущий ряд рыб, которыми полна уже большая корзина.
Дед работает спокойно, размеренно, хмуря брови и не подавая виду, что он доволен хорошим уловом. Рыбы так много, что не хватает корзин, припасённых тут, у шалаша.
Рыбы так много, что не хватает корзин.
Дед быстро-быстро перебирает своими жилистыми руками скользких бычков, отделяя мелких от крупных.
Капельки, застрявшие в ячейках сети, кажутся драгоценными камнями.
— Деда, — говорю, — сеть вся в бриллиантах.
— А ты бриллианты видел?
— Не. Не видел. Я знаю — они блестят.
— Блестят. Это правда. И сеть блестит. А богатство не в этом блеске. Не всё то дорого, что блестит. Блеск от воды. А богатство в кошеле — рыба.
— Едут! — говорит отец.
Шурша колёсами по песку, подкатывает к морю телега с высокими ивовыми корзинами. По всей дуге, что высится над конём, надпись: «Красный рыбак». Пока дед с отцом грузят корзины, мы с Витей разжигаем костёр.
И вскоре, когда солнце уже засветило вовсю и даже стало чуть пригревать, затрещали сухие ветки под котелком, и у меня приятно защекотало в носу от запаха ухи.
Мы сидим вокруг костра и большими деревянными ложками хлебаем ароматное и вкуснющее варево. Костёр выстреливает искрами, волны плещутся о берег и словно шепчутся, шурша галькой.
— Отдавай сына в артель! — говорит отцу деда. — Справный он у тебя рыбак.
Отец вытирает усы и, повернувшись к набежавшей волне, моет ложку и передаёт её деду:
— Спасибо. Хороша уха!
— Так вот, — говорит дед, показывая на меня, — отдашь рыбака или как? Хороший хлопец, подходящий. Мы теперь не кажный за себя, а кажный за всех — артельно. Нам и снасть дают, и одежду — всё из кооперации. Забрасывай только сеточку и тяни. «Красный рыбак» сам торгует и кажному выделяет свои паи. Во как! Даёшь рыбака?
— Какой он рыбак — зелен! — Отец взял меня за руку. — Пошли!
Отец сам никогда на людях не хвалил меня и хвалить не разрешал другим.
В тот же день он дал мне рубль на стрижку с одеколоном и сказал:
— Как только представится случай, возьму тебя в море на катере. Шаланда не в счёт.
А случай, как говорится, не заставил себя ждать.
ЧАЙ И САХАР В МОРСКОЙ ВОДЕ
Итак, я отправился к парикмахеру Канаревскому, которого мы, мальчишки, называли «Канарейка». С виду он меньше всего походил на эту птичку. Канаревский был высокий, сутулый, с округлой спиной. И вообще в нём много было этой округлости: круглое лицо, круглая голова без волос, щёки красные и круглые, как спелое яблоко. И говорил он как-то округло, ласково:
— Заходил ко мне вчера этот портной, товарищ Птица. Чудесный мастер, артист, а у самого пиджачок, скажу вам, каши просит. Вникаете? И нос, как с мороза. Болен, должно быть. Бедняга. Да, многие привержены. Многие…
Когда я вошёл в парикмахерскую, Канаревский скорчил гримасу и махнул рукой.
Это должно было означать: «Тоже вот клиента бог послал».
Клиент я был маловыгодный: стрижка под машинку, и всё. Не знал же Канаревский, что в этот раз отец дал мне денег на одеколон. Обычно же такие клиенты, как я, никаких там одеколонов, кремов-компрессов не признавали. Одним словом, такой клиент был не морж. В нашем городе парикмахеры называли моржами богатых клиентов, на которых что ни лей — согласен и за всё платит.
Канаревский работал и вздыхал. Я ждал своей очереди и думал: «Ну почему есть такие люди на свете, что ни о ком хорошего слова не скажут? Каждого им только бы мазнуть грязью. Вот намекает на то, что Иван Яковлевич пьёт. А я-то знаю, что он капли в рот не берёт. В прошлый раз, когда я был в парикмахерской, Канаревский тоже растекался ласково так, с улыбочкой, о том, что Емельян Петрович ходит гулять в новом суконном костюме, как богач всё равно, а сапожник. «Ну, у этого, люди говорят, деньги сами делаются, — рассказывал ласковым голосом Канаревский. — Доставай только для денег белую бумагу нужного качества». И опять чужому клиенту — совсем с другой улицы — очернил дядю Емельяна. Знал же Канаревский всю историю с деньгами, с машиной, с бегством Ежина. Всё знал. А вот на тебе, не мог отказать себе в удовольствии хотя бы намёком, но очернить человека.
И я заметил, что, говоря плохое о людях, Канаревский всё время оглядывался на дверь. Этим он выдавал себя. Ведь лжец всегда оглядывается: как бы не появился человек, на которого он клевещет, или тот, кто может его разоблачить.
Никого не любил Канаревский. Ну и его тоже не любили. Правильно говорил мне отец: «Хочешь быть любимым — люби». А ходили к Канаревскому потому только, что в нашем районе не было тогда поблизости другой парикмахерской. Если бы не это, не видать бы ему ни одного клиента. Ведь Канаревский замечал во всех людях только плохое — презирал людей. Ну и ему платили той же монетой. Хотя был человек, о котором парикмахер говорил всегда с уважением. При этом он всегда переставал брить или стричь, клал свой инструмент на мраморный подзеркальный столик и поднимал вверх указательный палец правой руки: