Лес шумит - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так мы и жили вдвоем. Роман в лес уйдет, а меня в сторожке запрет, чтобы зверюка не съела. А после дали ему жинку Оксану.
Пан ему жинку дал. Призвал его на село, да и говорит: "Вот что, говорит, Ромасю, женись!" Говорит пану Роман сначала: "А на какого же мне бica жинка? Что мне в лесу делать с бабой, когда у меня уж и без того хлопец есть? Не хочу я, говорит, жениться!" Не привык он с девками возиться, вот что! Ну, да и пан тоже хитрый был... Как вспомню про этого пана, хлопче, то и подумаю себе, что теперь уже таких нету,- нету таких панов больше вывелись... Вот хоть бы и тебя взять: тоже, говорят, и ты панского роду... Может, оно и правда, а таки нет в тебе этого... настоящего... Так себе, мизерный хлопчина, больше ничего.
Ну, а тот настоящий был, из прежних... Вот, скажу тебе, такое на свете водится, что сотни людей одного человека боятся, да еще как!.. Посмотри ты, хлопче, на ястреба и на цыпленка: оба из яйца вылупились, да ястреб сейчас вверх норовит, эге! Как крикнет в небе, так сейчас не то что цыплята - и старые петухи забегают... Вот же ястреб-панская птица, а курица-простая мужичка...
Вот, помню, я малым хлопчиком был: везут мужики из лесу толстые бревна, человек, может быть, тридцать. А пан один на своем конике едет да усы крутит. Конек под ним играет, а он кругом смотрит. Ой-ой! завидят мужики пана, то-то забегают, лошадей в снег сворачивают, сами шапки снимают. После сколько бьются, из снега бревна вывозят, а пан себе скачет,- вот ему, видишь ты, и одному на дороге тесно! Поведет пан бровью - уже мужики боятся, засмеется - и всем весело, а нахмурится - все запечалятся. А чтобы кто пану мог перечить, того, почитай, и не бывало.
Ну, а Роман, известно, в лесу вырос, обращения не знал, и пан на него не очень сердился.
- Хочу,- говорит пан,- чтоб ты женился, а зачем, про то я сам знаю. Бери Оксану.
- Не хочу я,- отвечал Роман,- не надо мне ее, хоть бы и Оксану! Пускай на ней чорт женится, а не я... Вот как!
Велел пан принести канчуки, растянули Романа, пан его спрашивает:
- Будешь, Роман, жениться?
- Нет,- говорит,- не буду.
- Сыпьте ж ему,- говорит пан,- в мотню [Хохлы носят холщовые штаны вроде мешка, раздвоенного только внизу. Этот-то мешок и называется "мотню"], сколько влезет.
Засыпали ему-таки немало; Роман на что уж здоров был, а все ж ему надоело.
- Бросьте уж,- говорит,- будет-таки! Пускай же ее лучше все черти возьмут, чем мне за бабу столько муки принимать. Давайте ее сюда, буду жениться!
Жил на дворе у пана доезжачий, Опанас Швидкий. Приехал он на ту пору с поля, как Романа к женитьбе заохачивали. Услышал он про Романову беду - бух пану в ноги. Таки упал в ноги, целует...
- Чем,- говорит,- вам, милостивый пан, человека мордовать, лучше я на Оксане женюсь, слова не скажу...
Эге, сам-таки захотел жениться на ней. Вот какой человек был, ей-богу!
Вот Роман было обрадовался, повеселел. Встал на ноги, завязал мотню и говорит:
- Вот,- говорит, -хорошо. Только что бы тебе, человече, пораньше немного приехать? Да и пан тоже - всегда вот так!.. Не расспросить же было толком, может, кто охотой женится. Сейчас схватили человека и давай ему сыпать! Разве,- говорит,- это по-христиански так делать? Тьфу!..
Эге, он порой и пану спуску не давал. Вот какой был Роман! Когда уж осердится, то к нему, бывало, не подступайся, хотя бы и пан. Ну, а пан был хитрый! У него, видишь, другое на уме было. Велел опять Романа растянуть на траве.
- Я,- говорит,- тебе, дураку, счастья хочу, а ты нос воротишь. Теперь ты один, как медведь в берлоге, и заехать к тебе не весело... Сыпьте ж ему, дураку, пока не скажет: довольно!.. А ты, Опанас, ступай себе к чертовой матери. Тебя, говорит, к обеду не звали, так сам за стол не садись, а то видишь, какое Роману угощенье? Тебе как бы того же не было.
А Роман уж и не на шутку осердился, эге! Его дуют-таки хорошо, потому что прежние люди, знаешь, умели славно канчуками шкуру спускать, а он лежит себе и не говорит: довольно! Долго терпел, а все-таки после плюнул:
- Не дождет ее батько, чтоб из-за бабы христианину вот так сыпали, да еще и не считали. Довольно! Чтоб вам руки поотсыхали, б!сова дворня! Научил же вас чорт канчуками работать! Да я ж вам не сноп на току, чтоб меня вот так молотили. Коли так, так вот же, и женюсь.
А пан себе смеется.
- Вот,- говорит,- и хорошо! Теперь на свадьбе хоть сидеть тебе и нельзя, зато плясать будешь больше...
Веселый был пан, ей-богу веселый, эге? Да только после скверное с ним случилось, не дай бог ни одному крещеному. Право, никому такого не пожелаю. Пожалуй, даже и жиду не следует такого желать. Вот я что думаю...
Вот так-то Романа и женили. Привез он молодую жинку в сторожку; сначала все ругал да попрекал своими канчуками.
- И сама ты,- говорит,- того не стоишь, сколько из-за тебя человека мордовали.
Придет, бывало, из лесу и сейчас станет ее из избы гнать:
- Ступай себе! Не надо мне бабы в сторожке! Чтоб и духу твоего не было! Не люблю,- говорит,- когда у меня баба в избе спит. Дух,- говорит,нехороший.
Эге!
Ну, а после ничего, притерпелся. Оксана, бывало, избу выметет и вымажет чистенько, посуду расставит; блестит все, даже сердцу весело. Роман видит: хорошая баба,- помаленьку и привык. Да и не только привык, хлопче, а стал ее любить, ей-богу, не лгу! Вот какое дело с Романом вышло. Как пригляделся хорошо к бабе, потом и говорит:
- Вот спасибо пану. добру меня научил. Да и я ж таки неумный был человек: сколько канчуков принял, а оно, как теперь вижу, ничего и дурного нет. Еще даже хорошо. Вот оно что!
Вот прошло сколько-то времени, я и не знаю, сколько. Слегла Оксана на лавку, стала стонать. К вечеру занедужилась, а наутро проснулся я, слышу: кто-то тонким голосом "квилит" [Квилит - плачет, жалобно пищит]. "Эге!-думаю я себе,-это ж, видно, "дитына" родилась". А оно вправду так и было.
Недолго пожила дитына на белом свете. Только а жила, что от утра до вечера. Вечером и пищать перестала... Заплакала Оксана, а Роман и говорит:
- Вот и нету дитыны, а когда ее нету, то незачем теперь и попа звать. Похороним под сосною.
Вот как говорит Роман, да не то, что говорит, а так как раз и сделал: вырыл могилку и похоронил. Вон там старый пень стоит, громом его спалило... Так то ж и есть та самая сосна, где Роман дитыну зарыл. Знаешь, хлопче, вот же я тебе скажу: и до сих пор, как солнце сядет и звезда-зорька над лесом станет, летает какая-то пташка, да и кричит. Ох, и жалобно квилит пташи'на, аж сердцу больно! Так это и есть некрещеная душа,- креста себе просит. Кто знающий человек, по книгам учился, то, говорят, может ей крест дать, и не станет она больше летать... Да мы вот тут в лесу живем, ничего не знаем. Она летает, она просит, а мы только и говорим: "Геть-геть, бедная душа, ничего мы не можем сделать!" Вот заплачет и улетит, а потом и опять прилетает. Эх, хлопче, жалко бедную душу!
Вот выздоровела Оксана, все на могилку ходила. Сядет на могилке и плачет, да так громко, что по всему лесу, бывало, голос ее ходит. Это она так свою диты'ну жалела, а Роман не жалел дитыну, а Оксану жалел. Придет, бывало, из лесу, станет около Оксаны и говорит:
- Молчи уж, глупая ты баба! Вот было бы о чем плакать! Померла одна дитына, то, может, другая будет. Да еще, пожалуй, и лучшая, эге! Потому что та еще, может, и не моя была, я же таки и не знаю. Люди говорят... А это будет моя.
Вот уже Оксана и не любила, когда он так говорил. Перестанет, бывало, плакать и начнет его нехорошими словами "лаять". Ну, Роман на нее не сердился.
- Да и что же ты,- спрашивает,- лаешься? Я же ничего такого не сказал, а только сказал, что не знаю.
Потому и не знаю, что прежде ты не моя была и жила не в лесу, а на свете, промежду людей. Так как же мне знать? Теперь вот ты в лесу живешь, вот и хорошо. А таки говорила мне баба Федосья, когда я за нею на село ходил: "Что-то у тебя, Роман, скоро дитына поспела!" А я говорю бабе: "Как же мне-таки знать, скоро ли, или нескоро?.." Ну, а ты все же брось голосить, а то я осержусь, то еще, пожалуй, как бы тебя и не побил.
Вот Оксана полает, полает его, да и перестанет. Она его, бывало, и поругает, и по спине ударит, а как станет Роман сам сердиться, она и притихнет,- боялась. Приласкает его, обоймет, поцелует и в очи заглянет... Вот мой Роман и угомонится. Потому... видишь ли, хлопче... Ты, должно быть, не знаешь, а я, старик, хотя сам не женивался, а все-таки видал на своем веку: молодая баба дюже сладко целуется, какого хочешь сердитого мужика может она обойти. Ой-ой!.. Я же таки знаю, каковы эти бабы. А Оксана была гладкая такая молодица, что теперь я уже что-то таких больше не вижу. Теперь, хлопче, скажу тебе, и бабы не такие, как прежде.
Вот раз в лесу рожок затрубил: тра-та, тара-тара-та-та-та!.. Так и разливается по лесу, весело да звонко. Я тогда малый хлопчик был и не знал, что это такое; вижу: птицы с гнезд подымаются, крылом машут, кричат, а где и заяц пригнул уши на спину и бежит, что есть духу. Вот я и думаю: может, это зверь какой невиданный так хорошо кричит. А то же не зверь, а пан себе на конике лесом едет да в рожок трубит; за паном доезжачие верхом и собак на сворах ведут. А всех доезжачих красивее Опанас Швидкий, за паном в синем казакине гарцует, шапка на Опанасе с золотым верхом, конь под ним играет, рушни'ца за плечами блестит, и бандура на ремне через плечо повешена. Любил пан Опанаса, потому что Опанас хорошо на бандуре играл и песни был мастер петь. Ух, и красивый же был парубок этот Опанас, страх красивый! Куда было пану с Опанасом равняться: пан уже и лысый был, и нос у пана красный, и глаза, хоть веселые, а все не такие, как у Опанаса. Опанас, бывало, как глянет на меня,- мне, малому хлопчику, и то смеяться хочется, а я же не девка. Говорили, что у Опанаса отцы и деды запорожские казаки были, в Сечи казаковали, а там народ был все гладкий да красивый, да проворный. Да ты сам, хлопче, подумай: на коне ли со "списой" [Списа - копье] по полю птицей летать, или топором дерево рубить, это ж не одно дело...