Пора домой - Иван Александрович Мордвинкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Через три… Да, через три, – подтвердила Ольга Семеновна и отогнала от своего лица пчелу. – Это тогда, когда… Это ж когда мы Сашутку в лагерь в тот год отправили.
– Ну да, это ж было… – задумался Василь Василич, разглядывая мелкое на крупном. – Тогда и отправили, как раз – и у меня отпуск был, и у него отпуск. Каникулы в школе.
– Да, помню, – снова дернула удушливый узел Ольги Семеновна. Голос ее прозвучал с обидностью, которую она тут же подкрасила шуточным тоном, отчего чувства ее разбавились, слова зазвучали уже без горечи, но и веселость казалась ненастоящей. – Только у Сашутки каникулы на морях, среди чужих людей, почитай. А родной отец в отпуске, а на работу почти каждый день… Отпуск тот еще!
Ну, – слегка развел извиняющимися руками Василь Василич, вздохнул и ответил оправданием, каким оборонялся уже не однажды. – Душа ж болит.
– Да… Как не болеть? Работаешь, и болит потому. Как не болеть? – согласилась Ольга Семеновна, стараясь обойти острие, о которое не раз они резались, споря и не приходя к общему. Потом, не давая паузы, чтобы не поднялось со дна недоброе, залила сверху теплотой: – Мясорубку тогда мне купил, помнишь? Электрическую!
– Да ну? – усомнился Василь Василич. Саму мясорубку он помнил, и ныне она лежала справа на нижней полке в комоде. Но когда её купил… – Это было, когда Саша областной конкурс выиграл.
– Не-ет! – категорически не согласилась Ольга Семеновна, снова теребя платочный узел и чуя-таки назревающий спор. – Тогда ты ему велосипед купил, вспомни? А мне шторки из Москвы привез, золотистые такие. Рыжие. Еще шутити, что у нас в зале уже осень и первое сентября.
– А, Да… – согласился Василь Василич, чем вызвал у жены вздох облегчения. Он снова посмотрел на подсолнух, который в закатных лучах стал казаться ярко-оранжевым, как сплющенный переспелый апельсин. – Я говорю ему, значит садись за уроки. Смотри, какие листья уже на шторках. А он смеется. Все смеялся он, веселый парнишка такой.
– Ну а чего ж не веселый? Конечно, веселый, – опять удивилась Ольга Семеновна. – В шестой класс поступил тогда. И веселый, и добрый, и трудолюбивый он был с детства, помогал во всем. И на кухне у меня, бывает, как завозится. Я, говорит, тебя сберегу, мамочка.
Она улыбнулась с умилением и потаенной благодарностью к жизни, что так она сложилась к ней добродушно и заботливо.
– Да… Да. Бог дал человека нам, – согласился Василий Васильевич. – Крышу мы с ним… Лихо тогда. Зима на носу… Сосед удивился, мы вдвоем за вечер ее перекрыли. Такой шустрый… Сашок. Это уже в десятом.
– Да и я. И я удивилась-то, – повернула Ольга Степановна к мужу деланно-испуганное лицо с докругла выпученными глазами, чтобы натуральнее обрисовать свои когдатошние чувства. – Пока котлет настряпала… Они все стук, да стук. Дай, думаю, пока, печку выбелю перед зимой. А то забрызганная вечно вареньем, варила закрутки на ней. Выхожу – Ма-туш-ки! У нас крыша новая. Белая вся! И сидят, улыбаются оба, дово-ольные такие. И меня зовут, залазь, мол, к нам, мамань. А куда я?
Оба рассмеялись и оба повернулись к дому, взглянуть на крышу. Солнце уже вполовину завязло в чердаке их домика. Вечер утихал, растворяясь в тепловатом закатном свете.
– Это как тогда, помнишь, когда в армию провожали его. Перед этим? – увидела Ольга Семеновна веселую картинку осенней ярмарки.
– Это про столб?
– Ага, – она снова погрузилась в прошлое. – Залез на столб этот, снял подарок, и меня зовет. Говорит, залазь тоже, мамань, хоть до ноги дотронься, второй подарок дадут!
– Ну, так залезла же! – подбодрил Василь Василич с поощрением в голосе, обнял жену за плечи, прижал к себе и на секунду прислонился головой к ее голове, словно боднул. – Вся ярмарка покатывалась со смеху – баба в юбке на столб заперлась! Во даё-о-от!
Они тихо рассмеялись, и Ольга Семеновна, ясно припомнив высокий скользкий столб и Санькины пятки где-то вверху, сквозь смех выдала свою приземленную мотивацию:
– Так подарок-то! Подарок-то хотелось мне! Сказали, “фатапарат”.
Глаза ее зажмурились от смеха, и она совсем уж сорвалась, залилась хохотком, прикрыла рот рукой и вся заколыхалась и застонала в такт смеха. И было не ясно, смеется она, или рыдает.
Наконец, она утихла, решив, что слишком уж расхохатываться на ночь, оно бы и не надо.
– А там сахарница лежала в коробке, – продолжила Ольга Семеновна, вновь прыснула, но опомнилась и замолчала, улыбаясь сама себе. – Ну, да и пускай. Тоже вещь.
– Ну а что? До сих пор в деле, – согласился с нею Василь Василич и снова глянул на их домик, уже укрывшийся сиреневыми вечерними тенями. – Так в ней и хранится сахар. А эти… Другие коробочки, синие, на верхней полке. Я их спущу на нижнюю? А то уже не достаю я до них.
– Спусти! Спусти, чего не спустить? – согласилась Ольга Семеновна. – Эти надо спустить. Это их Саша подарил, пусть в середочке стоят. Это на день рождения мне, на пятьдесят два.
– Да нет, мать, ты чего?
– А чего?
– Ему было двадцать пять, а тебе пятьдесят один! – поправил Василь Василич, но, на всякий случай, пересчитал.
– Пятьдесят один? – удивилась Ольга Семеновна неорганизованности своих воспоминаний, которые казались таким неизменными гранитными глыбами, что не должны были содержать ни ошибок, ни трещинок. Она замерла перед пустотой, вгляделась в нее, перемещая воображаемые цифры. – Тьфу ты-ы! Точно, пятьдесят один и есть!
Помолчали.
Солнце уж совсем закатилось, утягивая за горизонт и последние, бледные разливы света. Смеркалось.
Василь Василич поднялся, покряхтывая каждому суставу, и подал руку жене. Та оперлась, тоже поднялась неловко, и под руку побрели они во двор, опираясь каждый о свою палку, как усталая птица опирается на холодный вечерний воздух двумя своими крыльями.
Дома Ольга Семеновна потушила во всех комнатах свет, задвинула ночные шторы, поправила сизую салфетку, закрывающую экран новенького, подаренного когда-то сыном, телевизора, чтобы никакая муха не осквернила его стеклянной чистоты.
Все, как и каждый вечер.
В темноте Василь Василич долго лежал без сна, вздыхал тихонько и думал. Он вспоминал о Сашутке, доставая из разворошенной какой-то давнишней раны удивительные мысли.
И от чего так все устроено, что нельзя вернуться к нему, туда, где он еще совсем малыш, и немного с ним побыть, потискать