Единственный свидетель - бог - К Тарасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Легкие шаги, тихий скрип подошв, сдерживаемое дыхание. Ближе, ближе. Близко. Стоп. Остановился. Стоит. Ну, смелее, взываю я. Вперед!
Полог плавно отодвигается, человек наталкивается на мой немигающий приветливый взгляд - может быть, он и не видит моих глаз, а видит какой-то объем там, где должно быть пусто, фигуру, сотворенную из мрака, более темную, чем сумрак костела, - и тишину пронзает крик ужаса.
- Вы-вы-вы - вы кто? - лепечет окаменевший человек.
- Я - инспектор уголовного розыска майор Иксанов, - говорю я и добавляю для нормализации обстановки: - Виктор Николаевич. А вы?
Не ответит ли на эти вопросы человек, осторожно отпирающий сейчас дверь сакристии, хотя все ключи от костела изъяты Максимовым и лежат у меня в кармане? Заодно приготовим пистолет, ибо удар подсвечником в лоб равноценен удару по затылку. Хотя эта предосторожность, думаю я, излишняя.
- Я - ксендз этого костела Вериго.
- А звать вас? - спрашиваю я.
- Адам, - и через мгновение, осмыслив, что представляется лицу официальному, добавляет: - Адам Михайлович.
ВЕЧЕР
- Что вы здесь делаете? - простодушно спрашивает ксендз Адам.
- Сижу, как видите. Гораздо интереснее, что собирались делать здесь вы? Наверное, пришли отдохнуть? - Я выхожу из исповедальни. - Пожалуйста!
- Нет, нет, нет, - бормочет ксендз. - Я пришел... Не знаю, зачем я пришел... Я машинально пришел...
- И ключи машинально скрыли от капитана Максимова?
- Я забыл... Они лежали в горке... Но вы не поверите... Вот, вы спокойны, курили, а он тут лежал... это страшно...
- Полно, Адам Михайлович, - говорю я. - Все мы спокойно ходим по земле, а в ней истлели миллиарды. Это неинтересно. И потом, согласитесь, не плакать же мне, глядя на эту исповедальню. Я здесь по долгу службы, а чем она привлекает вас? Вы-то что надеялись увидеть?
- Не знаю, - отвечает ксендз. - Сам не могу понять. Пришел домой тоскливо, сел читать - книга валится из рук, объяснить в двух словах невозможно...
- Зачем же в двух? - удивляюсь я. - Я готов выслушать.
- Вы иронизируете, Виктор Николаевич, и напрасно. Я старый человек, здесь прошла моя жизнь, большая часть жизни, сорок лет... И вдруг убийство, смерть, милиция... В этой исповедальне я выслушал тысячи признаний... А теперь на ней клеймо... Вы не поймете, надо знать, что значит быть последним ксендзом...
- Ну, почему же обязательно последним, - успокоительно говорю я. - И потом, согласитесь, немногое устойчиво в этом мире. Все обновляется, во всяком случае, подвержено изменению. Поверьте, если бы я был уверен, что я - последний следователь, я был бы очень рад. И про клеймо, по-моему, вы преувеличиваете; на вещах-то какая может быть вина. Кстати, Адам Михайлович, зачем покойного вынесли из исповедальни?
- Мы подумали, что он жив, - оказать помощь.
- Кто подумал?
- Кто-то сказал: "Шевелится!" Но не помню. Смятение, знаете, все ошеломлены, напуганы... Ужасно...
- Разумеется, - соглашаюсь я. - Полагаю, Адам Михайлович, вы закрыли за собой наружную дверь?
- Конечно, - поспешно заверяет меня ксендз и смотрит в глаза, словно ожидая похвалы.
- Зачем же вам понадобилось запираться?
- Да, зачем? - недоуменно повторяет ксендз. - Не знаю.
- Странно, Адам Михайлович, у вас получается, - говорю я. - О чем вас ни спросишь, ничего вы не знаете.
- Меня не за что осуждать, - гонорливо отвечает ксендз.
- Что вы, упаси, как говорится бог, - говорю я. - Я осуждать не умею. У меня, Адам Михайлович, другая профессия. Я обязан узнать, почему один человек лишил другого человека жизни. Мне надо многое понять, я рассчитываю на вашу помощь. Давайте присядем.
- И что вы хотите узнать? - сердито спрашивает ксендз. - Я уже отвечал на вопросы вашего человека.
- Я хочу знать, кто из присутствовавших сегодня в костеле людей не способен на убийство. Как вы думаете?
- Не знаю, - отвечает ксендз и спохватывается: - Что-то я заладил одно. Это день такой, перепутались мысли...
Потом он молчит - думает, и я молчу - жду, и молчание наше длится долго.
- Не способен вообще? - наконец спрашивает ксендз. - В любых обстоятельствах? Если так, то только пани Ивашкевич и дочь органиста. Белов, органист, Буйницкий воевали. У Белова и Буйницкого даже ордена есть. Хотя там другое дело... А в такой, мирной, жизни - не думаю, мне кажется, они не могут. Хотя... Художник? Его я не знаю. Жолтак? Было за ним дело, человека порезал ножом, мать избивал. Бог его поймет. Я? О присутствующих, есть правило, не говорят, но, наверное, тоже способен. Да все, буквально, все! - восклицает ксендз отчаянно и удивленно. - А еще экскурсанты приходили. Предводитель у них такой, знаете, человек - врет и не краснеет.
Этический поворот темы мне в данную минуту неинтересен.
- Вот вы назвали фамилию Белов, - говорю я. - Это кто?
Директор краеведческого музея, - кратко отвечает ксендз; по его мнению, он дал мне исчерпывающую характеристику.
- Он что - воинствующий атеист? - спрашиваю я.
Ксендз неопределенно качает головой.
- Он пришел в костел поспорить с вами?
- Белов не для этого приходит, - говорит ксендз. - У него иные цели. Жаль, что уже темно, но вы, верно, заметили, что в костеле много ценных предметов - старая фисгармония, серебряный алтарный крест - это не отливка, ювелирная работа, полотенца, шитый бархат...
Я согласно поддакиваю и не лгу - действительно, есть интересные вещицы, вот подсвечник в частности.
- Все это, - ксендз переходит на таинственный шепот, - он хочет сделать филиалом своего музея. Ну, как в Ленинграде Казанский собор или в Вильнюсе костел святого Станислава. Такой у него вкус. Более всего на свете он жаждет заполучить сам костел, да, да, здание...
- Понятно, - говорю я. - Чтобы развесить картины о происхождении человека, опорочить непорочное зачатие. Он часто здесь появляется?
- Как когда. Последнее время - часто. Я хочу, чтобы вы правильно меня поняли. Он, наверное, прав со своей точки зрения. По правде говоря, мне бы очень не хотелось, чтобы после моей смерти костел попал под его опеку.
- У меня такое чувство, Адам Михайлович, - говорю я, - что Белов весьма не скоро вступит в права наследования.
- Кто знает свой век, - равнодушно отвечает ксендз.
- Да, - соглашаюсь я, - никто, и в такой вот малости одно из главных удовольствий жизни. Наверное, по этой причине вы и пригласили в костел реставратора? Давно работает художник?
- Две недели. Но о нем ничего не знаю. Знаю фамилию - Петров, вижу трудится, свое дело знает. Вот и все.
- Значит, две недели, - повторяю я.
- Да, две недели, - отвечает ксендз, и минуту мы молчим.
- А с органистом, Адам Михайлович, вы давно знакомы?
- Давно. С сорок шестого года.
- Где он работает?
- Здесь, - удивленно отвечает ксендз.
- И ему хватает на семью?
- Он одинок, - говорит ксендз. - Жена с ним развелась. Только дочь, но она студентка, в консерватории учится. Только дочь и вино, - добавляет он.
- Пьяница!
- Ну, не алкоголик, - без усердия опровергает ксендз, - под забором не лежит, но пьет, да, что весьма прискорбно, губит себя, а ведь способный музыкант. Луцевич - это фамилия органиста - приходит в костел каждодневно я его попросил. Его и Буйницкого. Мне самому неудобно глядеть за художником, а я боюсь, он что-либо изменит в росписях, цвета, композицию, знаете, сейчас новые веяния, трактовки. Мне этого не хочется. Органист, разумеется, к художнику и близко не подходит - ему это неинтересно, но играет, играет, хорошо, мы слушаем - очень приятно. И потом, он дает уроки дочери. Валя Луцевич. Вы должны были видеть ее.
- Нет, еще не видел, - говорю я. - Он верующий?
- Стоит ли этого касаться? - отвечает ксендз. - Да и что такое верующий, неверующий? Неверующий во что? В сотворение в пятницу рыб в воде и птиц в воздухе? Тогда и я неверующий.
Это интересно, думаю я, вот и ксендз неверующий.
- А потом я просто не знаю, - продолжает он. - Однажды в пасхальную ночь костел был полон народу, все преклонили колени, я дал ему знак начать хорал, он кивнул, что понял, сел за кафедру и заиграл краковяк. Конечно, его чуть в клочья не разорвали, вернее, хотели крепко побить, но не в том дело. Человек такой - семь пятниц на неделе, неорганизованный, не против покуражиться. Он больше музыкант, чем костельный органист. Понимаете?
- Все мы, - киваю я, - хотим иметь большую свободу, чем имеем.
- Да, да, - говорит ксендз. - Примерно так.
- А Буйницкий тоже не работает, то есть помимо костела?
- Работает. Сторожем на маслозаводе. Заводик у нас есть небольшой.
- Какая у него роль в костеле? - интересуюсь я.
- Сакристиан, - отвечает ксендз, - ведет хозяйство, помогает мне на службах. Вы, если судить по вашим вопросам, еще не знаете - он раньше атеист был. В Вильнюсском университете учился, филолог, в школе преподавал. Но когда дети умерли, из школы ушел. Несчастные люди Буйницкие. Имели двух девочек, и обе умерли в один день от воспаления легких. Простыла одна, заразила сестричку - за неделю сгорели, а были маленькие, только говорить научились. Мне их глубоко жаль. Благородные, добрые люди.