Буэнас ночес, Буэнос-Айрес - Гилберт Адэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В семидесятые годы сохранять девственность в шестнадцать лет, как это случилось с нами обоими — я хочу сказать, что нам обоим исполнилось шестнадцать и что мы оба еще оставались невинны, — не было чем-то особенным, чем-то, чего следует стыдиться. Никто из наших ровесников «этого» не делал. Так по крайней мере я считал. Правда, зная о себе то, что я знаю теперь, я понимаю, что Карла, когда я целовал ее на прощанье у крыльца ее дома, смотрела на меня странно, словно говоря: «Знаешь, Гидеон, чудной ты парень». О, мне было ясно, что она ожидает от меня большего, чем просто поцелуй, но не мог же я трахнуть ее прямо у дверей родительского дома, верно? Так чего же она от меня ждала?
Момент истины настал однажды вечером, когда мы обжимались на диване в ее гостиной. Родителей Карлы дома не было, а я, как предполагалось, помогал ей готовиться к экзамену по французскому. После пяти минут поцелуев взасос Карла взяла мою руку и сунула между верхними пуговками своей блузки. Хотя я был шокирован ее смелостью, я должным образом принялся тискать ее груди (они показались мне одновременно мягкими и твердыми, холодными и раскаленными) и, когда понял, что тереблю ее нагие соски, испытал максимальную эрекцию, какую позволяли мои обтягивающие трусы. Однако обнаружилось и кое-что еще. Мы оба молчали, и в мертвой тишине звучали слова песенки группы «Кордеттс» — перед тем, как мы улеглись на диван, Карла включила магнитофон, — они-то, а вовсе не соски Карлы, так меня возбудили.
Оле Лукойе, — звучало в тишине, —пошли мне сновиденье.Пусть мой любимый будет краше всех,Пусть губы его пахнут розами и клевером,Пусть знает он, что ночи его большеНе будут одиноки.
«Пусть мой любимый будет краше всех»… Я вдруг понял, понял кое-что в себе, то, что всегда знал, но что только теперь мне открылось со всей ясностью. Я понял, что больше не могу скрывать от себя тот факт, что я вовсе не миновал знаменитую «фазу». Эта «фаза» была моей жизнью.
Как и «Кордеттс», я тоже мечтал о парне с губами, пахнущими розами и клевером, о парне вроде тощего, белобрысого, туповатого Гэри, которого я видел на навсегда оставшейся в моей памяти футбольной тренировке в одних белых спортивных трусах. Закинув руки за голову, он во весь рост вытянулся на узкой скамейке в раздевалке. Я рассеянно вытирался после душа, когда к Гэри подошел кто-то из наших ребят и, как фокусник, сдергивающий со стола скатерть, не потревожив стоящую на нем посуду, так резко сорвал с Гэри трусы, что я ахнул. Не верилось, что мне так повезло. Как джинн из бутылки, пенис Гэри, которого я никогда раньше не видел и который оказался толстым (гораздо толще, чем мой собственный), подскочил в воздух и шлепнулся ему на живот, как рыбина на прилавок в лавке.
Когда это случилось, Гэри вытаращился на свои гениталии, как будто в первый раз их заметил. Вытаращился он и на парней, которые в свою очередь таращились на него, потом вскочил на ноги, схватил полотенце и обернул вокруг бедер. Только тогда — когда его большой, толстый, необрезанный, восхитительный член сделался всего лишь неопределенной выпуклостью на полотенце — к Гэри вернулась его подростковая уверенность в себе.
У меня тогда тоже, я помню, случилась эрекция — это было недели за две до проведенного с Карлой вечера, — но я сказал себе, что очарование наготы, общей наготы, было так велико, что ни единая душа (точнее, тело) в раздевалке не избегла этого: тут не нужно было быть ни тайным, ни явным геем. Я говорил себе, как, должно быть, говорили и остальные, что, будь я девчонкой, я влюбился бы в Гэри. И вот теперь, слушая «Оле Лукойе», я наконец понял, что я и в самом деле в него влюблен. Тут не было никаких сомнений.
Я, конечно, не был в состоянии там и тогда оценить все последствия этого моего нового самопонимания. Я растерялся и испугался того, что все это могло для меня означать. Я знал, что гомосексуалы существуют. Я не был настолько наивен, чтобы думать, будто никто до меня никогда не испытывал вожделения к представителю собственного пола. Но мысль о том, что в один прекрасный день я могу поддаться своему желанию, могу на самом деле коснуться того, что видел тогда в раздевалке (прикосновение было наибольшим, что я смел себе вообразить), поразила меня как нечто из области чудес.
Мы с Карлой продолжали встречаться, но чары рассеялись — факт, который Карла осознала, не догадавшись, как я надеялся, о его причине. По взаимному молчаливому согласию, объятий на диване больше не случалось, свидания наши становились все реже и реже; примерно через месяц они и вовсе прекратились, хоть ни один из нас открыто не признался в облегчении, которое от этого испытал.
В течение нескольких последующих лет у меня было три вида секса.
Первым являлась мастурбация. Как только я понял свою истинную природу, шлюз открылся. Я мастурбировал днем и ночью, пока сосуды на пенисе не начинали болеть, готовые лопнуть. Даже если я и покупал журналы определенного рода (всегда во время поездок в Лондон и никогда — в Оксфорде, который с его многими тысячами жителей оставался такой захолустной деревушкой, что, в каком бы киоске я ни купил грязное чтиво, новости о моем позоре неизменно достигали ушей моих родителей), в наибольшей мере меня возбуждали образы, рожденные моими собственными памятью и воображением. Самым лучшим из них, тем, к которому я постоянно возвращался, был Гэри, растянувшийся на скамейке, с членом, торчащим вверх; почему-то самым важным для достижения мною оргазма (не знаю почему) было воспоминание о выражении его милого лица, — выражения изумления от того, что его животная природа стала очевидна для стольких зрите-лей. Лихорадочно истязая собственный инструмент, я оживлял в памяти образ Гэри с такой же регулярностью, с какой театр, нуждающийся в доходе, выпускает на сцену престарелую, но пользующуюся неизменным успехом звезду. Этот прием никогда меня не подводил.
Вторым типом секса было общение с самим Гэри, в которого я оставался влюблен до самого окончания школы. Поскольку с его стороны не было абсолютно ничего — нуль, зеро, нада, — с моей стороны все в конце концов кончалось вульгарным вуайеризмом.[4] Хотя меня никому не пришло бы в голову назвать спортивным, я неожиданно — к немалому изумлению моих друзей, должен сказать, которые, как и я сам, все были книжными червями, — занялся соккером, регби и плаванием, занялся не потому, что они мне нравились или я показывал хорошие результаты (чего не было, того не было), а ради дрожи удовольствия, которую вызывало во мне соседство с Гэри в раздевалке: вид того, как он натягивает одежду, возбуждал меня ничуть не меньше, чем его нагое тело. Странно: в тот день, когда я записал об этом в своем дневнике, Гэри, выйдя из душа, оделся очень по-спешно и даже натянул трусы, не снимая обмотанного вокруг бедер полотенца, а потом, как купальщик на общественном пляже, так же под прикрытием полотенца натянул брюки. В дальнейшем, правда, может быть, из-за удовольствия, которое ему доставляла мысль о том, что его тело больше не содержит для нас секретов, он стал гораздо смелее во время раздевания и одевания — едва ли не до эксгибиционизма.[5] Он отправлялся в душевую с полотенцем вокруг талии, но выходил оттуда, небрежно перекинув его через плечо. Бывали и такие моменты — доводившие меня до экстаза, — когда, стоя рядом со мной в одной майке, Гэри принимался небрежно подкидывать в руке свои гениталии, как пригоршню мелочи.
Больше всего меня возбуждало даже не само подглядывание за тем, как он одевается, — он делал это, как и все остальные, словно играя в солитер:[6] голубую рубашку поверх белой майки, коричневые башмаки на красные носки, — а разница между свободно болтающейся одеждой на верхней части тела (рубашкой, школьным галстуком, форменной курткой) и тесно облегающими трусами, брюками, носками, которые так чудесно обрисовывали все выпуклости и впадины.
Когда наедине с собой я проигрывал в уме всю последовательность, мои мастурбические мечтания приобретали истинно барочные формы. Я воображал не любовные сцены с Гэри и не (как иногда случалось) собственное насилие над ним, а совсем другое (воспоминание о чем заставляет меня теперь краснеть): я представлял себя в роли его рубашки, носков или — верх наслаждения — трусов. Будучи его рубашкой, видите ли, я смог бы обнять одним восхитительным движением его плечи, лопатки, спину, руки и тонкую талию; в качестве носков я оказался бы в умопомрачительной близости с его соблазнительными ногами; а уж быть трусами… не просто оказаться рядом с этими божественными трусами, не просто нюхать их, не просто зарываться в них лицом, а быть ими… мысль об этом вызывала у меня немедленную эякуляцию.
Когда же мне исполнилось девятнадцать и мы с Гэри расстались, не обменявшись на прощание ни словом, ни жестом, мой вуайеризм сделался для меня таким же бременем, каким раньше был эфемерным наслаждением, и я решил узнать из первых рук о том, о чем раньше только мечтал.