Павел Алексеевич Игривый - Владимир Даль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же читатели скажут о Павле Алексеевиче, о быте его и роде жизни, которую мы старались изобразить точно и верно? Я думаю, что иной, может быть и вовсе незлобный, столичный житель готов будет с чувством собственного достоинства пожать плечами и назвать его животным; может быть, даже и самый снисходительный приговор будет еще довольно жесток для скромного деревенского жителя и не избавит его от сострадательного презрения. Но всегда ли наружность достаточно изобличает внутреннюю ценность человека? Почему знать, что помещик наш передумал и перечувствовал на веку своем, невзирая на бесчувственную, довольно плоскую и бессмысленную наружность?
Лет тому двадцать пять в сельце Подстойном помещичья семья сидела за вечерним самоваром и с нетерпением ждала кого-то. Живой и плотный белокурый старик, в долгополом домашнем сюртуке, с огромными усами, с большими, но бессмысленными серыми глазами, с отставными военными ухватками и молодечеством, похаживал взад и вперед, то останавливался у открытого окна, глядел и прислушивался, то посматривал на стенные часы с двумя розочками и двумя незабудками по углам и наконец, продувая трубку свою, сказал:
– Нет, уж видно, я говорю, сегодня не будет.
– А может быть, и будет, – заметила хозяйка его, заглянув в чайник и прибавив туда на всякий случай водицы. – Ведь ему надо быть к сроку, к ярмарке; а уж он, чай, не обманет, коли обещал заехать к нам по пути да привезти весточку от Любаши.
– Ну, загулялся в Костроме, – возразил старик. – Человек, я говорю, молодой, поехал в город, да еще с деньжонками, так ему и не до Любаши; она еще ребенок.
– Никак едут-с, – сказал, вошед торопливо, слуга, указывая слегка в ту сторону, откуда ждали гостя.
– Ну, вот видишь, – проговорила хозяйка с изъявлением радости, – между тем как хозяин вышел на крыльцо, а вслед за тем обнял желанного вестника и при громогласном разговоре ввел его в комнату.
– Уж и ждать было перестали! – так встретила его хозяйка. – Особенно Иван Павлович, говорит: видно не будет; а я все жду-пожду; нет, говорю, будет… Чайку прикажете с дороги или закусить чего?…
– Благодарю, – отвечал молодой человек, – чашечку выпью, но я тороплюсь домой, немножко позамешкался, позадержала Любовь Ивановна…
– Как, она? Не-уж-то? Голубушка моя! Что ж, видел ее? Что она? Не скучает? Здорова?… – Так посыпались вопросы матери.
– Здорова, – отвечал тот, немного зарумянившись, – и шлет вам много поклонов и поцелуев; я раза три навещал ее.
– Уж и поцелуи! – сказал, захохотав, отец. – Слышите, что я говорю? Я говорю; уж и поцелуи; ха-ха-ха!
– На словах, разумеется, – возразил приезжий. – И хотя словесный поцелуй, да еще и передаточный, утешителен для того только, кому назначен, но я принужден был покориться строгости костромских пансионских правил, по которым не дозволяется даже поцеловать ручку воспитанницы!
– Смотри, пожалуй! – стал опять острить отец. – Дети они, дети, а только покинь их без присмотра, тотчас вот по натуре своей наколобродят… ха-ха-ха! Слышите, что я говорю? Я говорю: вот тотчас по натуре своей и наколобродят.
– Да порасскажите ж нам, голубчик Павел Алексеевич, что-нибудь о Любаше, – сказала с нетерпением хозяйка, выручив этим молодого человека из замешательства, в которое поставило его бестолковое, но громогласное замечание Ивана Павловича. – Расскажите, что она, моя голубушка, и как?
Павел Алексеевич принялся выхвалять Любашу с большим чувством, и сознание, что он может и даже обязан делать это в настоящем своем положении, отдавая об ней отчет ее родителям, доставляло ему большое утешение. Вскоре у матери на глазах навернулись слезы, старик, стоя, наклонился вперед и подымал брови все выше да выше, как будто прислушивался внимательно, а между тем беспрестанно перебивал всех остротами своими и заставлял выслушивать их по два и по три раза, приговаривая: «А слышите, что я говорю? Я говорю: ха-ха-ха!»
– Начальница и дамы не нахвалятся ею, – продолжал Павел Алексеевич, – а вы не нарадуетесь, когда свидетесь. Она выросла, уже почти совсем сложилась…
– Ох, боже мой, – сказала мать, всплеснув руками. – В эти годы, можно ли?
– А что ж, матушка? – заметил отец. – Ведь и ты по шестнадцатому году за меня вышла, вспомни!
– И то правда, – отвечала она, сосчитав что-то по пальцам. – Да ведь она ребенок еще, видит бог, ребенок…
– Ну, ребенок, – заревел Иван Павлович, позабыв, что он сам сейчас называл дочь ребенком, – ну, такой же ребенок, как и ты! Ха-ха-ха! Слышите, что я говорю!
– Как, мать такой же ребенок, как и дочь?
– Ну да, матушка, да ведь я говорю о прошлом, я говорю…
– Да, о прошлом! Ох, разумется, все мы были праведными младенцами…
Расторопный слуга вошел и спросил робко у барина, не будет ли каких приказаний насчет чего-нибудь, и при этом покосился как-то странно на гостя. Это значило: кучер гостя ужинает, так не напоить ли его пьяным, чтоб барина задержать по обычаю на ночь, или уж не снять ли на всякий случай у брички колесо? На этот раз подобных распоряжений не последовало: хозяин знал, что гостю надо быть дома к сроку и ехать на ярмарку, и потому после долгих прощаний, благодарений, дружеских приглашений и благословений его благополучно отпустили.
– А о косе-то я и позабыла спросить! – ахнула, старушка, когда бричка покатилась со двора, и кинулась было к окну, но опоздала. – Сама Любаша ничего толком не напишет… такой ветер! А я и не знаю, выросла ли у нея коса-то, хоть бы вот четверти в три?
– Выросла, матушка, – утешал ее отец, – слышишь: сложилась девка совсем. Ха-ха-ха! И выросла и сложилась!
Скажем теперь, проводив Павла Алексеевича, что это был сосед в шести верстах от старика Ивана Павловича Гонобобеля и супруги его Анны Алексеевны, к которым мы сейчас заглянули. Мы были там невидимками, и потому с нашей брички также колес не сняли; но редкому гостю удавалось выехать из сельца Подстойного без этой проделки.
Павел Алексеевич Игривый, полный хозяин хорошенького именьица Алексеевки, возвратился года за полтора из университета, не кончив курса, для приема имения своего по случаю внезапной смерти отца и взялся за хозяйство. Он съездил теперь по своим делам в Кострому и привез любезным соседям весть о дочери их, которая, как мы слышали, оканчивала свой учебный курс в частном пансионе, названном на вывеске, не знаю, почему, Образцовым.
Полчаса, которые Игривый ехал от Подстойного до Алексеевки, прошли в таком же точно сладостном забытьи и бессвязных, розовых мечтах, как все время пути от Костромы до Подстойного. Павел Алексеевич думал о том, что Иван Павлович прав и Любаша вовсе не дитя, как полагала Анна Алексеевна; что сам он сказал истинную правду относительно строгости пансионских учреждений и одной только словесной передачи поцелуя, хотя, в сущности, такое задушевное, заповедное рукопожатие, каким он мог похвалиться, едва ли не перевесит иного необдуманного, легкомысленного поцелуя; что, наконец, Любаша неизъяснимо мила, несмотря на свой возраст отроковицы… Вот сущность мечтаний Игривого, который не скучал перебирать думу эту со всех концов, разыгрывать ее на все лады и тешиться ею па просторе. Обстоятельства не позволили ему кончить университетского ученья и заслужить ученую степень [2]; но он твердо намеревался сделать это при первой возможности, приведя дела свои в порядок, с нетерпением рассчитывал и соображал он теперь что-то по годам и месяцам и заглядывал в будущую судьбу свою гораздо далее вперед, чем это нам дозволено.
Годик прошел незаметно; в Подстойном и в Алексеевке все оставалось по-старому, с тою только разницей, что Игривый соскучал без Костромы, к счастью, вскоре опять нашел необходимым съездить туда по своим делам и опять привез много поклонов от Любаши; а затем наконец ныне событие необычайное было на мази в Подстойном: Гонобобель с хозяйкой снаряжались в путь-дороженьку, все в ту же Кострому, и притом уже за своей Любашей. Она окончила свое образцовое пансионское ученье. От суеты и крика Ивана Павловича вся дворня стояла всенощную уже семеры сутки сряду; дорожный рыдван выкатывали на широкий двор и опять подкатывали в сарай раз по пяти на день. Хозяин сам ничего не смазывал и не увязывал, но ходил день-деньской в дегтю и в смоле и не выпускал из рук какой-то толстой бечевки. Все приказания его отдавались дважды и трижды в один дух, с сильным ударением на «я говорю», но одна часть приказаний этих была уже исполнена накануне, а другая до того противоречила первым или даже самому здравому смыслу, что «сейчас» и «слушаю-с» вырывались из уст прислуги только по исконному обычаю, а вовсе не для того, чтоб кто-нибудь думал об исполнении. Анна Алексеевна переправлялась по несколько раз в день из задних покоев в сарай с несколькими попутчицами из девичьей: все они были навьючены и нагружены, как верблюды, и вся поклажа эта, большею частью съестные припасы, укладывалась тихомолком в рыдван.