Блаженные похабы - С. А. Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, ниже о «психологическом юродствовании» если и будет кое‑что сказано, то очень мало (ср. с. 181, 228, 266, 380—381). Ведь оно становится заметно лишь по мере истаивания в культуре религиозных мотиваций, то есть в Новое время; нашей же задачей является исследование средневекового юродства, которое, даже если подчас и приводилось в действие индивидуальными психологическими пружинами, все равно заявляло о себе как о чем‑то религиозном. Голос самого юродивого в Средние века почти не звучит (ср., впрочем, с. 376—379), поскольку он неизменно выступает в качестве объекта описания.
Итак, ниже речь пойдет главным образом про христианское юродство. Необходимо оговориться, что «юродивый» — это сокращение более точного «юродивый Христа ради». Поскольку значения вроде «урод», «врожденный калека» у слова «юродивый» давно исчезли, да и простого «сумасшедшего» больше не называют «юродивым», усечение концептуально важного сочетания «Христа ради» вполне понятно. Теперь в православном дискурсе «юродивый» и значит только одно — «юродивый Христа ради»[3]. Православная точка зрения состоит в том, что такой человек добровольно принимает на себя личину сумасшествия, дабы скрыть от мира собственное совершенство и таким способом избежать суетной мирской славы. Вторым побудительным мотивом юродства церковь считает духовное наставление в шутливой и парадоксальной форме. Однако творимые юродивым непотребства могут иметь воспитующее значение лишь при его отказе от инкогнито (иначе чем бы он отличался от непритворных «похабников»?), что противоречит первой и главно^ цели подвига юродства. А если юродивый не собирается никого воспитывать, то уберечься от славы гораздо легче в пустыне. Юродивый же, как на грех (и в переносном, и в прямом смысле), стремится быть в гуще людей, поклонения которых якобы так опасается. Значит, уже в самом изначальном определении кроется парадокс, делающий весьма проблематичным реальное функционирование юродивого, каким его представляют себе православные. Христианский взгляд на мир парадоксов не боится, однако наше исследование носит сугубо светский характер, и потому мы[4] не можем удовлетвориться подобным объяснением.
Святость, становясь объектом историко–культурного рассмотрения, неизбежно перестает быть тем, чем она является для верующего; из априорной данности юродство превращается в сложную референцию, которая может в зависимости от культурных и политических обстоятельств наделяться бытийственностью или лишаться ее[5]. Для православного вопрос стоит таким образом: как извлечь из памятников культуры свидетельства о реально существовавших юродивых? Мы же ставим в каком‑то смысле противоположный вопрос: что побуждает культуру творить образ юродивого и как этот конструкт характеризует самое культуру?
В настоящей работе будут проанализированы по возможности все свидетельства о православном юродстве. В начальных главах, посвященных Византии, рассматриваются тексты главным образом на греческом языке. Что касается источников на иных языках, то в оригинале анализировались лишь латинские (и производные от латыни) и славянские тексты. Пространство восточнохристианской культуры весьма обширно и отнюдь не ограничивалось грекоязычным ареалом, но, увы, знакомство автора с текстами, написанными на сирийском, коптском, амхарском и других восточных языках было ограничено имеющимися переводами на европейские языки.
Что касается глав о древнерусском изводе интересующего нас культурного феномена (для отличения от византийского мы будем именовать его «похабством»), то в подробностях юродство прослеживается там лишь до конца XVII в. Рассказ о дальнейшей, по преимуществу «светской» эволюции данного института носит иллюстративный, отчасти даже импрессионистический характер.
Ко всякому явлению культуры можно подходить с разных сторон, и надо сразу оговорить, какие подходы мы для себя закрываем. Например, юродство допустимо исследовать в рамках истории психиатрии — то есть посмотреть, под какие виды душевных расстройств, известных современной медицине, подпадают средневековые описания юродства. Но это была бы совсем другая работа. Типологически юродивого правомерно сравнить с финским шаманом[6] или с героем древнеирландских легенд — гейл- том[7]. Некоторые исследователи усматривают связь юродства с карнавалом[8], другие — с интригами церкви против народных масс[9], или же, напротив, с социальным протестом[10]. Было бы плодотворно исследовать феномен юродивости в контексте мифологии жертвы и самопожертвования либо с точки зрения восприятия различными культурами изгоев.
Типологически ближе всего к юродивому стоят, пожалуй, священные клоуны. Клоун — фигура известная во многих традиционных культурах: на Самоа, у маса- ев в Африке, в Индии, но особенно у американских индейцев (на северо–западе США он же наделяется чертами ритуального безумца). Слова, написанные одним исследователем о клоуне, вполне могут быть приложены к юродивому: «he is priveleged to ridicule, burlesque and defile the most sacred and important ceremonies… licensed to behave as no ordinary mortals would dream of behaving»[11]. Некоторые ужимки индейских клоунов будто подсмотрены у юродивых: например, у племени Moyo‑Yaqui клоуны безобразничают и кощунничают во время Великого поста[12]; почти все клоуны валяются в грязи, едят экскременты, пьют мочу и т. д.; у племени Zuni описаны особые «печальные шуты» Kiyemshis — они ведут себя странно, разговаривают особым «пророческим» языком, а все племя должно издеваться над ними, однако в последний день праздника Shalako они вдруг из жалких отщепенцев превращаются во всемогущих жрецов, умеющих вызывать дождь. Вообще, клоун вызывает амбивалентные чувства[13] — как и юродивый.
Что же касается шута, с которым чаще всего и сопоставляют юродивого, то как раз их сходство весьма поверхностно: да, оба живут в вывернутом, ненастоящем мире, оба не могут состояться без зрителей. Но при этом шут — часть толпы, а юродивый даже в городской сутолоке совершенно один; шут весь в диалоге, а юродивый принципиально монологичен; шут погружен в праздничное время, а юродивый — вне времени; шутовство сродни искусству, а юродство искусству чуждо. «Смех юродивого — это смех–отражение. Юродивый становится зеркалом для посмеявшихся над убожеством и бессилием, и как это зеркало сам смеется над убожеством и бессилием. Смех юродивого — смех ужаснувшегося своим отражением в зеркале мира»[14].
Наша цель — исследовать скорее генетические, а не типологические связи византийского юродства. Разумеется, прослеживать генеалогию того или иного феномена можно на разную глубину. Так, юродскую провокацию вполне допустимо уподобить повелению Бога Аврааму принести в жертву родного сына или разрешению Сатане мучить праведного Иова. Можно пойти еще дальше и утверждать, что элемент провокации содержался уже в самом акте Творения, попустившем существование в мире зла. Симуляцию же юродивым безумия можно сравнить с кеносисом Иисуса Христа, который, как сказано в Новом Завете, «уничижил Себя Самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам…» (Фил. 2:7). О том, что здесь скрывается элемент провокации, свидетельствует смысловое развитие слова скандал: в Новом завете это определение прилагается к самому Иисусу[15]. Однако в данной работе столь глубокие корни юродства не затрагиваются.
Наша цель — исследовать непосредственное происхождение, а также оформление и бытование реального культурного феномена, который мог возникнуть лишь во вполне определенных исторических условиях.
Как уже было сказано выше, юродством может называться отнюдь не всякая симуляция безумия. Заведомо, в сферу нашего интереса не попадают случаи, когда глупость симулируется в каких‑либо целях, не связанных с религией[16]. Но даже присутствие христианского контекста само по себе еще недостаточно. Например, в одной византийской легенде повествуется о том, как некто решил уличить вора в краже. «Войдя в церковь, он снял свои одежды и начал прикидываться бесноватым (ποιαν έαυτόΐ' δαιμονιζόμενοι'), выкрикивая бессвязные слова». Вор в ужасе признался в содеянном, а симулянт «душил его, говоря: святой Андрей приказывает, чтобы ты отдал этому человеку пятьдесят монет». Как только украденное было возвращено, лицедей «взял свои ризы и пристойно оделся»[17]. Хотя симуляция здесь осуществляется в церкви и даже от имени святого, тем не менее она не может именоваться юродством, ибо имеет утилитарную, а не метафизическую задачу.
То же самое можно сказать о случаях, когда кто‑нибудь симулирует помешательство, желая из скромности отказаться от высокого назначения. Однажды, к примеру, Ефрема Сирина захотели рукоположить в епископы, а он «бросился на площадь и стал представлять из себя полоумного (παραπαίων). Он блуждал бесцельно, рвал [на себе] одежду, ел на людях». Так Ефрем лицедействовал до тех пор, пока «его не сочли выжившим из ума (βξω φρένων)», а епископом не рукоположили другого[18]. Здесь симуляция есть, а юродства нет.