Маленькая страна - Гаэль Фай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мои родители были подростками-шалопаями и не могли так сразу превратиться в ответственных взрослых. Они еще не успели выйти из переходного возраста, с его шалыми гормонами и ночными гулянками, а тут изволь выкинуть пустые бутылки, вытряхнуть из пепельниц окурки косяков, убрать подальше пластинки с психоделическим роком, сложить на полку джинсы клеш и пестрые рубашки. Конец веселью! Налоги, дети, обязанности, быт – все это свалилось на них слишком рано и слишком быстро, мало того – еще в придачу душевный кризис, бандиты на дороге, диктаторы и государственные перевороты, программы структурной адаптации, утраченные идеалы; светлое утро не хотело наступать, и солнечное будущее с каждым днем скукоживалось. От действительности не убежишь. Грубой. Жестокой. Детское разгильдяйство сменилось деспотичной, как неумолимое тиканье часов, размеренностью. Зов естества вернулся бумерангом и здорово огрел моих родителей по башке. Они поняли, что приняли влечение за любовь и каждый видел другого таким, как сам себе нарисовал. У них были общие иллюзии, но разные мечты. Мечта у каждого была своя, каждый эгоистически держался за нее и не желал подделываться под другого.
Но в то давнее время, еще до всего, когда еще не началось то, о чем пойдет мой рассказ, и все прочее, мы жили счастливо, просто жили и ни о чем не задумывались. Все шло как шло, по заведенному, и мне хотелось, чтобы так оно и продолжалось. Жизнь походила на мирный, сладкий сон, и никакой комар не зудел у тебя в ухе, и не долбили голову вопросы. В то счастливое время, когда меня спрашивали: “Как дела?” – я мгновенно выпаливал: “Хорошо!” Совершенно бездумно. Когда ты счастлив, думать незачем. Это потом уже я начал вслушиваться в смысл вопроса. Прикидывать, все ли так хорошо. Не сразу отвечать, а шевелить мозгами. Впрочем, не я один, то же самое произошло со всей страной. “Так себе”, – отвечали теперь люди. Потому что после всего, что случилось, все не могло быть совсем хорошо.
2
Первая трещина в счастливой жизни, по-моему, образовалась в День святого Николая, когда мы все сидели на большой террасе Жака в Заире, в городе Букаву. Обычно мы приезжали к старику раз в месяц. В тот день мама поехала с нами, хотя они с отцом вот уже месяц как почти не разговаривали. Перед отъездом зашли в банк снять наличные. На выходе папа сказал: “Ну, мы миллионеры!” Инфляция в Заире при Мобуту была так высока, что стакан воды стоил полмиллиона.
По ту сторону границы начинался другой мир. Бурундийская флегма сменялась заирской кутерьмой. В шумной толкучке люди охотно общались друг с другом, перекликались и ругались, как на скотопригонном рынке. Грязные горластые дети прицельно поглядывали на зеркальца, дворники и забрызганные жидкой грязью запаски, вереницы коз продавались за несколько тачек денег, девочки-матери лавировали между стоящими впритирку фурами и фургончиками и торговали с рук крутыми яйцами с щепоткой крупной соли и пакетиками соленого арахиса, нищие со скрюченными полиомиелитными ногами выпрашивали пару миллионов, чтобы пережить ужасные последствия падения Берлинской стены, а какой-то проповедник, взгромоздившись на капот раздолбанного “мерседеса” и потрясая Библией на суахили в обложке из кожи королевского питона, оглушительно возвещал близкий конец света. В ржавой караульной будке сидел на корточках солдат и лениво обмахивался мухобойкой. Пропитанный бензинными парами жаркий воздух сушил глотку таможенника, которому давным-давно не платили жалованья. Все дороги были в неистребимых колдобинах и выбоинах, калечивших машины. Это, однако, не мешало ему самым тщательным образом проверять у каждой качество резины, уровень воды в радиаторе и исправность поворотников. Если, вопреки ожиданию, все оказывалось в норме, он требовал для въезда на территорию страны свидетельство о крещении или первом причастии.
В тот день папа не выдержал и дал таможеннику взятку, чего тот и домогался всеми своими нелепыми фокусами. Шлагбаум наконец поднялся, и мы поехали дальше, мимо дымящихся горячих источников.
Не доезжая до Букаву, вскоре после городка Увира мы остановились купить банановых пончиков и жареных термитов в кульках. Над витринами здешних кафешек красовались самые невероятные вывески: “У Фуке с Елисейских Полей”, снэк-бар “Жискар д’Эстен”, ресторан “Дуть как дома”. Когда папа достал фотоаппарат, чтобы запечатлеть эти шедевры и прославить остроумие местных жителей, мама фыркнула и презрительно сказала, что он упивается экзотикой для белых.
Чудом не передавив десяток уток, кур и детишек, мы все же прибыли в Букаву, этот райский сад на озере Киву, город, построенный когда-то в футуристическом духе с вкраплениями ар-деко. У Жака нас ждал накрытый стол. Свежайшие креветки прямо из Момбасы. Папа так и сиял:
– Конечно, с блюдом хороших устриц не сравнить, но как приятно иногда вкусно поесть!
– Что ты говоришь, Мишель! Тебя плохо кормят дома? – не слишком ласково спросила мама.
– Конечно! Этот негодяй Протей каждый день пичкает меня своими африканскими углеводами. Поджарить антрекот и то не умеет как следует.
– И не говори! – подхватил Жак. – Мой повар, макака этакая, вечно все пережаривает – от этого якобы погибают паразиты. Я уж забыл, когда ел хороший бифштекс с кровью. Вернусь в Брюссель – первым делом пройду антигельминтный курс.
Все засмеялись. Только мы с Аной на своем конце стола сидели тихо. Мне было десять лет, Ане – семь. Может, поэтому мы не могли оценить юмор Жака. Да и все равно нам строго-настрого запрещалось говорить – только если кто-нибудь к нам обратится. Это было непреложное правило, когда нас брали в гости. Папа терпеть не мог, когда дети вмешивались в разговоры взрослых. Особенно в доме Жака, который был для него почти что вторым отцом, примером для подражания, настолько, что он, сам того не сознавая, копировал его словечки, жесты, манеру говорить. “Это он открыл мне Африку!” – говаривал он маме.
Жак, отвернувшись от стола и пригнувшись пониже, чтобы спрятаться от ветра, щелкнул серебряной зажигалкой “Зиппо” с выгравированными оленями и закурил сигарету. Потом распрямился, выпустил дым из ноздрей и замер, любуясь видом на озеро Киву. С террасы была видна уходящая вдаль цепочка островов. Там, на другом берегу, уже в Руанде, находился город Чьянгугу. Мама неотрывно смотрела в ту сторону. Наверно, каждый раз, когда мы приходили к Жаку, ее одолевали мрачные мысли. Она покинула Руанду в 1963 году, в ночь резни, при свете пожара – ее дом подожгли; до родины, где она не была с четырех лет, отсюда рукой подать, всего несколько километров.
По безукоризненному газону Жака прохаживался старый садовник, ритмично взмахивая косой, будто играл в гольф. Зеленые с металлическим блеском колибри порхали перед нами, перелетая с цветка на цветок и радуя глаз замысловатым воздушным балетом. Пара венценосных журавлей дефилировала в тени лимонов и гуав. Сад был полон жизни, переливался всеми красками, источал тонкий цитрусовый аромат. А дом из черного пористого базальта со склонов вулкана Ньирагонго и дерева редких пород, привезенного из национального парка Ньюнгве, напоминал швейцарское шале.
Жак взял со стола колокольчик и позвонил – тотчас явился повар. Его одеяние – колпак и белый фартук – плохо вязалось с босыми потрескавшимися ногами.
– Принеси нам еще три бутылки пива и убери этот мусор! – приказал Жак.
– Как дела, Эварист? – спросила повара мама.
– Неплохо, мадам, божьей милостью!
– Бог тут ни при чем! – возразил Жак. – Ты неплохо живешь потому, что в Заире еще осталась горстка белых, на них-то все и держится. Если бы не я, ты был бы нищим, как все твои сородичи.
– Для меня бог – это ты, хозяин! – с хитрецой в голосе ответил повар.
– Так я тебе и поверил, макака!
Оба рассмеялись, а Жак прибавил:
– Подумать только, ни с одной женщиной я никогда не мог ужиться дольше трех дней, а с этим шимпанзе вот уж тридцать три года ношусь!
– Женился бы на мне, хозяин!
– Funga kimwa![1] Чем языком болтать, тащи-ка пиво поскорее! – Жак снова закатился хохотом, а под конец так хрипло закашлялся, что я чуть не вытошнил все креветки.
Повар удалился, напевая какую-то духовную песню. Жак энергично высморкался в платок с вышитым вензелем, опять закурил, уронил пепел на лакированный пол и сказал папе:
– В последний раз, когда я был в Брюсселе, врачи велели мне бросать курить, а то подохну. Каких только напастей я тут не пережил: войны, грабители, нужда, Боб Денар[2] и Колвези[3], тридцать лет этой долбаной заирианизации, и чтобы после всего этого меня прикончило курево? Черта с два!
Его руки и лысая голова были усеяны старческими пятнами. Я впервые видел его в шортах. Безволосые белые ноги никак не сочетались с медной кожей рук и сморщенным, прокаленным солнцем лицом, как будто его тело было собрано из разнородных частей.