Лягух - Джон Хоукс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но давайте приподнимем край одного из уже отогнутых слоев бархатной ткани, — я не так прост, как может показаться, и это еще мягко сказано! — то есть вернемся к уже затронутой теме, когда весенними ночами я лежал, не смыкая глаз, улыбаясь самому себе и сознавая, насколько форма детской моей кроватки из вишневого дерева соответствовала той коренастой фигурке, что в ней покоилась. И темный воздух, которым я дышал, доносил до меня не просто запах цветов (воздух — носитель, а запах — груз, подобно кроватке и мне), но аромат самих деревьев. Я никогда не получал большего наслаждения, чем в моей чердачной кроватке, в почти кромешной темноте первых весенних ночей, полностью осознавая свое растянувшееся для отдыха пухлое тельце и тяжелые, свежевыстиранные и выглаженные простыни (в ту пору года меня, естественно, укрывали в кроватке одними простынями). Окно было открыто, и ночь наполняла окружающее пространство неожиданной темнотой и сочным запахом персиковых деревьев в далеких фруктовых садах. Конечно, я не стал бы лежать все эти ночи, не смыкая глаз, только ради ощущения от простыней и благоухания персиков. В действительности, воздух был напоен сразу несколькими ароматами. Там были яблони, которые незримо распускались рядом с персиковыми деревьями, вишни, вероятно, не способные отличить ночи от дня, и груши, чей ночной запах был более влажным и сырым, чем аромат персиков, вишен и яблонь. И, наконец, безошибочно узнаваемое благоухание цветов миндаля, таких же душистых, по словам моего дорогого Папы, как свежий навоз, так что любая семья могла украсить ими стол для воскресного обеда.
Что ж, вполне возможно, я полностью перепутал время роста и пору цветения в своих ночных садоводческих воспоминаниях, и те противоречат правилам сельского хозяйства. Ну и что из этого? Ведь я не фермер и не садовник.
Ночные запахи — и ночные видения и звуки. В кромешной темноте я видел, как спелые яблоки ярко пылали, подобно рюмке красного вина, которую высоко поднимал отец, погасив дымные лампы в столовой, и восхищался его рубиновым цветом, невидимым для меня и мамы. И вместе с яблоками, в саду моей чердачной комнаты, как я мог бы выразиться, пылали также персики и груши, иногда так близко наклоняясь к моему лицу, что я мог протянуть вверх руку и коснуться их. Затем я начинал различать замок молодого графа, слабо мерцавший в лунном свете (в те ночи, разумеется, никакой луны не было, да и откуда ей взяться?): красивое здание цвета кости с пирамидальной шиферной кровлей и окнами, которые все были открыты и неосвещены, за исключением одного, где всегда стояла одетая в ночную рубашку фигура. Граф? Или графиня? Для меня это не имело значения. В следующий миг я обнаруживал, что сам — эта фигура, стоящая на цыпочках в окне спящего замка. И напротив меня из фиолетовой травы вырастал наш собственный фермерский домик, почти во всем похожий на замок, к которому он был обращен, если не считать меньших размеров, тяжеловесных очертаний, более грубых каменных стен и красной черепичной кровли. Там я лежал и мечтал, а дорогие Мама и Папа лежали в спальне внизу и все так же шептались между собой, пока я крепко спал наверху (так они, по крайней мере, думали). Ах, каким же я был ясновидящим маленьким шпионом!
В любовном регистре голос отца был низким, а у матери — высоким. Я знал по их поведению, особенно — в те весенние ночи, что они любили друг друга почти так же, как меня. Но не раз, лежа без сна в благоуханной темноте первых ночей (я родился в апреле или, возможно, в мае), сомневался в том, что моя мать любила кого-нибудь, даже моего дорогого Папочку, так же, как меня. И что кто-нибудь, деливший с нами покойную жизнь в поместье Ардант, любил меня так же, как она. В конце концов, мы были образцовыми матерью и сыном. Я следовал за нею своей миниатюрной приземистой походочкой, имея полное право заходить на кухню молодого графа и зарывать голову в ее юбки. Или объяснять ей (довольно странно, что я не умел говорить в свои два года или сколько мне там было), что хочу попробовать красновато-коричневого супа, дымившегося в фарфоровой супнице, или еще горячее маленькое печенье, лежавшее на серебряном блюде. Посреди своих дневных занятий я мог вдруг остановиться и замереть, а затем развернуться и помчаться к дорогой Матушке. Или услышать, как она зовет меня из кухонного окна лишь затем, чтобы насладиться звучанием моего имени, да из трогательной потребности друг в друге, которую мы оба испытывали.
Меня зовут Паскаль. Но пока еще я — ее маленький Головастик.
Нужно ли говорить, что моя мама читала мне вслух ранними вечерами, перед тем как уложить меня спать в только что описанной чердачной комнате? Ну конечно, она читала. Могло ли быть иначе? И о чем же была та книжечка, которая казалась ей наиболее подходящей для чтения на сон грядущий? О лягушках. Да-да, о лягушках! Всю свою жизнь я попадался, подобно мошке, в ту или иную паутину случайностей, оставленную в темных углах покинутых зданий. Но какое удовольствие — висеть липким пленником в центре серебристой сетки! Ведь для меня нет никакой разницы между паутиной и лягушачьим прудом.
Я вижу, что настало время задать решающий вопрос о том, кто же из двух прекрасных близнецов, ночь или день, был ярче, — в тот момент, когда впервые приоткрылась дверь для моего выхода из околоплодных вод. Лес рук! Ученики выкрикивают ответ — на столь простой вопрос — с насмешливым гиканьем. Словно бы восклицая: «Идиот, разве можно стерпеть подобную снисходительность?» Что ж, пусть они следуют общепринятым правилам: самодовольство и самоуверенность, благополучно влипнув своими маленькими задницами в школьные скамьи. Ведь если бы я захотел, то вполне мог бы сказать, что яркость не зависит от степени освещенности и, на самом деле, день так же темен, как ночь, а ночь так же чудесно озарена, как день. Резоны? Логика? Позвольте мне себя защитить! Мне хотелось бы обойтись без логики и сразу же заявить, что резон — вот истинный демон, горячо дышащий мне в спину или в затылок (выберите, какое из выражений меньше режет вам слух и наиболее терпимо; ясно, что для меня разницы нет), когда я иду своим путем, не следуя — повторяю, не следуя! — общепринятым правилам. Это что касается простоты и самоочевидности. По крайней мере, у меня есть право назвать себя самым нонконформным из всех конформистов, что переполняют наши провонявшие мочой классные комнаты. Ведь школа — это наш мир. А разница между днем и ночью — лишь вопрос хорошего или дурного настроения. Во всех этих вещах речь идет не о том, что можно увидеть, услышать или сделать, но о качестве. Во сне я нетерпеливо вздыхал, а дневной свет встречал негромкими довольными криками, неотделимыми от той бодрости, которая приводила в движение мои геройские детские конечности. Негромкие крики, с которыми я просыпался, когда новорожденное солнце окрашивало мои белые простыни оранжевым цветом и согревало толстые деревянные балки над кроваткой, превращали меня, в лучшую пору моего детства, в точную копию горластого самовлюбленного петуха, который своим кукареканьем всегда предупреждал мои первые звонкие, пронзительные вопли. Открытое окно было моей первой остановкой, где я на мгновение опирался локтями о подоконник и обозревал все залитое солнцем царство поместья Ардант: широко раскинувшиеся огороды под ослепительным покрывалом росы и длинные штабеля дров, математически сложенных и суливших еще более высокую степень изобилия. Ну и, конечно, замок молодого графа, который получал свою долю солнечного света, намного большую, нежели та, что выделялась нашему фермерскому домику (неравенство, с которым я, к счастью, смирился), и был уже не цвета кости, как всего несколько минут назад, а небольшим, величавым строением из светлого камня. Замок приобретал то горчичный, то табачный, то нежно-золотистый цвет графского перстня или сочетание всех трех оттенков, смешанных на влажной палитре природы. Наконец, двухколесная повозка поджидала косматую лошадь, а из трех дымоходов замка симметрично поднимались вверх бледные ленты дыма, бесцельно рассеиваясь в вышине.
То были первые признаки хорошего дневного настроения, от которого плясали мои маленькие локотки, упиравшиеся в подоконник. Затем стремглав к фарфоровому горшку — большому, как у взрослых, белоснежному, с толстыми стенками, тяжелому, изящно опоясанному яркими цветочками, с удобным закругленным ободком и тонкой щегольской ручкой, — который днем и ночью, но главным образом — на рассвете — преданно дожидался удовлетворения моих самых насущных потребностей, стоя за дверцей моей ночной тумбочки. В те дни я, возможно, и не умел еще говорить, но, по крайней мере, столь же хорошо, как и взрослый, был подкован в тех основных правилах, что предписываются и ребенку, и будущему взрослому. Вне всякого сомнения, я был чистеньким, вдумчивым существом. Наделенным к тому же необузданной энергией.