Ты где? - Ольга Кучкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Где Сенька? – спросил. – Давно не виделись.
С языка Златы, судя по выражению ее лица, готовилось сорваться что-то другое, но и она сдержалась.
– Ночует у подружки.
– У какой подружки?
– Не спрашивала.
– Он тебе сказал?
– Сама догадалась.
– И ты ему разрешила?
– Что разрешила?
– Ночевать вне дома.
– Ты помнишь, сколько ему лет?
– Сколько?
– Двадцать один. Ты в этом возрасте уже женился на мне.
Перепелов бросил ложку на стол и невидящим взором уставился в окно.
Могла бы не напоминать.
Дрянь.
Кто?
Она? Он? Сын?
Можно поблагодарить Бога, что у парня завелась подружка, а то грозила опасность, что так и останется в девках, настолько зажат и не расположен к женскому полу.
От Златы пахло спиртным, смесь неприязни и жалости тяжелила голову.
– Я пойду, Перепе́лов…
Всю жизнь она звала его по фамилии. Первые годы в протяжном прелестном голосе звенела сплошная нежность. Тогда она делала ударение на первом слоге, как и полагалось, хотя в официальных бумагах, удостоверявших личность, ударение не ставилось, но знавшие его и так были осведомлены, что он – Пе́репелов. В школе учителя называли его Перепело́в, но помнил это он один. Она смотрела на него своими большими серыми в пушистых черных, низко набегающая густая пепельная челка работала как занавес, создавая таинственную игру тени и света в зрачках, и сумасшедшее отроческое изумление не покидало его: неужто все сложилось, как сложилось, и они в самом деле составили пару! Выпавшая ему как лотерейный билет, она проводила прохладной ладошкой по его щеке и говорила, смеясь:
– Побрейся, Перепелов, сегодня к нам в гости придет твой любимый классик и решит, что красавица Злата Майзель вышла замуж за бомжа.
3. Обед
В кругу, в какой он попал, она так и именовалась красавицей Златой Майзель, гарвардская щетина входила в моду, и Злате нравилась, но старшее поколение относилось к небритым юнцам с подозрением, не комбатанты ли, а если комбатанты, то какого рода, либо не алкоголики ли, притом, что сами отравлены алкоголем плюс заразным воздухом, каким дышали много лет, больные претендовали на роль лекарей возле относительно здоровых, не успевших поддаться заразе, просто потому что период отравления короче. Перепелов решал: уже наплевать на мнение классика и задраться или еще немного посклонять голову с видом искренней ученической заинтересованности в учительских речах.
Классик возник, и Перепелов задрался.
Худенький, как подросток, классик носил на узких плечах крупную львиную голову, на которой стянутым в бабий узелок добром смотрелось мелкотравчатое лицо с небольшим тазиком рта, небольшим башмачком носа и подувядшими, некогда круглыми яблочками щек. Он мало говорил, а когда говорил, бросал реплики значительно, будто камешки в воду, круги от них расходились, сидевшие за столом, и раньше, между закуской и основным блюдом, изливавшие обожание на него, с подачей горячего и вовсе переставали жевать, затихали и внимали благоговейно, горячее на тарелках популярного в среде интеллигенции, поскольку единственного попавшего в советскую торговую сеть, английского сервиза стыло. Один Перепелов, по молодости лет постоянно голодный, не отрывался от знатного куска баранины, что по доброте сердечной выделила ему недавно обретенная теща, врач-гинеколог по специальности и кулинар по призванию, Мария Майзель, которую ему дозволили звать Машей, так же, как недавно обретенного насквозь лысого тестя – Гришей.
– Меня тут позвали в телевизор, – ронял весомо, забивая тему, классик. – Интересовались. Что из последнего мною читанного произвело наибольшее впечатление. Могу ли я назвать кого-то из младой поросли своим наследником.
– И что вы ответили? – с любопытством, слава богу, что не с придыханием, спросила Злата.
– Ничего.
– То есть ничего не ответили? – уточнила Маша Майзель.
– Почему же, ответил. Ничего, ответил я. Ничего не произвело.
– И это все? – наивно удивился Перепелов, с сожалением глядя на быстро тающий сочный кусок на своей тарелке.
– Нет, не все.
Классик вытер сначала рот, потом пальцы белоснежной салфеткой, отчего на ней сразу проступили жирные пятна: Маша Майзель, бывшая Маша Шубникова, неслух, бурно сопротивлявшаяся воспитанию отца с матерью, скромных, но ограниченных членов партии, а главное, бабки Шубниковой, истовой старой большевички, Маша невесть откуда взяла привычку держать крахмальное постельное и столовое белье в доме. Если точнее, в доме третьего мужа. К нему, не задумываясь, сбежала из дома мужа второго. Первый не упоминался по той причине, что своего дома не имел и гужевался у Шубниковых недолго: уходя от него, Маша уходила из родного дома под анафемские возгласы большевиков. Зато в доме Гриши задержалась насовсем и принялась крахмалить белье, наследуя, должно быть, какой-то неведомой прабабке, существование которой большевиками скрывалось.
– Не все, – повторил классик.
И поведал захватывающую сагу о том, как в три часа ночи ему позвонил некто из младой поросли, в дупель, и, мешая пьяные слезы с матерщиной, принялся ругаться, что остался без упоминания.
– А почему ты обязан был его упоминать? – поднял вверх пучки бровей Гриша Майзель, бывший с классиком на ты по причине старинной дружбы.
– Он приходил ко мне со своими сочинениями.
– Ну и что?
– А то, что я имел глупость похвалить одно.
Классик залез тщательно обтертыми пальцами в львиную шевелюру в слегка комической растерянности, нуждавшейся если не в сочувствии, то в понимании. Впрочем разыгрывался театр. Прежняя чувствительность не первый год как забронзовела в нем наряду с чувственностью.
– Соврали, значит, мальцу? – не стал деликатничать Перепелов, по дурной привычке, приобретенной в армейской казарме, спасибо, что не в тюремной камере, скребя вилкой по опустевшей тарелке.
Тень недоумения мелькнула в глубоко посаженных, поглощающих, а не отражающих свет глазках классика.
– Да нет, – пошевелил он пальцами воздух вокруг себя. – Малец не без способностей.
– Вы просто не вспомнили о нем в тот момент, – подсказала другу семьи Маша Майзель.
Классик не принял подсказки:
– Одно – поговорить с человеком приватно, и другое – выделить его из массы. А уж во всеуслышание объявить наследником – тем более.
– Разумеется, есть же гамбургский счет, – протер голый череп от шишковатого затылка к обширному лбу Гриша Майзель.
– То и оно, – с важностью согласился классик.
– Да какое то и какое оно? – неожиданно вскинулся, как будто еще голодный, молодой Перепелов. – Этот ваш гамбургский счет – дубинкой размахивать, чтобы никого больше к раздаче не допустить! Кто успел взобраться на литноменклатурную лестницу, тот молодец против овец! А у подножья – овцы шумною толпой! А молодец гамбургским счетом их по башке, по башке, чтобы знали место! И даже если какую овечку приветят, так это не про них, а про себя! Свои широту, долготу и высоту показать! Вы им гамбургер хотя бы подали взамен гамбургского счета!..
Злата прыснула, но тотчас сделала вид, что поперхнулась.
– А вы, кажется, тоже из них? – на миг слепив оладьи век, срезал нового члена семьи Майзелей их старый друг.
– Из кого? – прищурился Перепелов.
– Я же тебе говорил, это его разворот Затейливая напечатала, – заступился за зятя тесть.
– А, – невразумительно открыл рот классик.
– Он наш, – негромко дополнил тесть.
– Ваш? – проницательно спросил классик.
– Наш, – повторил Гриша со значением.
Классик повернулся к Маше Майзель:
– Замечательно приготовлена баранина. В Грузии такую делают.
4. Газета
Классик гордился грузинскими корнями, ветвясь на столичной почве, они давали свежие, душистые, с подрумяненной солнышком кожицей, покрытые мягким светящимся пушком плоды, обольщавшие Перепелова. Он знал, однако, что не должен переусердствовать, поддаваясь обольщению чужих слов и словосочетаний. Отдельность представляла собой более выгодную площадку для старта. Гибкий ум Перепелова скользил по поверхности с той же предначертанностью, что и при погружении вглубь. Его, перепеловская, классическая провинция плюс последующие исхоженные пути-дороги родины фонили, то есть составляли фон, ничуть не менее успешный, чем классический Кавказ классика. Исписав гору школьных тетрадок с тем, чтобы позднее без угрызений уничтожить все, разорвав, выкинув на помойку, предав огню газовой горелки, Перепелов вырабатывал свою стратегию вхождения в мир, о каком грезил сызмала за последней партой среднего учебного заведения, изрезанной его же ножичком, когда рифма не шла. О нем же грезил после сеанса в кинотеатре Юность, завсегдатаем которого стал по жизненным показаниям, выходя из кинозала с громким сердечным колотьем, и откуда-то из межреберья выскакивала строка типа: походным маршем уносило нас на запад. Хотя ни похода, ни запада в биографии о ту пору никоим боком не просматривалось. Грезил в детдоме, сражаясь с детдомовскими до первой крови и победив или потерпев поражение, без разницы, зато почти бессознательно запоминая ощущения впрок. И, конечно, когда долговязым парнем, а по сути все еще мальчишкой, в стогу сена, задыхаясь и обирая с себя прилипшую к потному телу колючую траву, обмирал от сладости, сжимая сильными ногами икряные ноги девки, с которой свела поездка в рабочем автобусе где-то посередке России, и оба, отложив свои ничего не значащие дела, по каким вышли на остановке, и, перебрасываясь ничего не значащими фразами, двинулись сперва по израненному, как после войны, асфальту, затем лесосекой и полем, по тропе, к стогам, где ничто третьим лишним не могло втиснуться в то, что от века происходило между двумя, а вот, поди ж ты, втиснулось, вписалось и тут, и как школьное задание себе давал: не позабыть эту сухую колючку, и капли смешавшегося горячего пота, и ее растянутые лиловые трико, – и с этого начал роман, который скоро бросил. Грезил, спустя несколько лет, в зимнем армейском карауле, в Подмосковье, когда, отморозив ухо на ледяном ветру, ввалился к фельдшерице, и вместо того чтобы растереть ухо протянутой ваткой со спиртом в протянутой бутылочке, мгновенно опрокинул бутылочку в себя, заработав по этому же уху, а после сочинил басню, начинавшуюся со строчки: однажды бодрым сизым днем, решив погреться спиртом. То есть, и проживая в срединной России, и бродя по ее окраинам, и приближаясь к столице, он устремлялся к писательству, идя к цели не торопясь, однако неуклонно.