Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для нас, для подростков, в то время было много неясного, малопонятного, и, не получая ответа от окружающей нас среды, мы обращались к любимым писателям великой русской литературы.
Художественная литература значила для нашего поколения неизмеримо много. Она была той властной, вечно юной силой, которая помогала человеку поднимать, взламывать серую, как бы застывшую кору житейского. Она показывала нам богатства духовной жизни, открывала новые, более высокие стремления и мечты об иной, лучшей жизни.
Взрослея, мы все больше понимали и чувствовали, что мрачная действительность, окружающая нас, не может долго продолжаться, что должны быть какие-то перемены.
В нарастании этого чувства, в осмысливании происходящего, как и во всей духовной жизни нашего поколения, огромное значение имел Максим Горький, его творчество, его личность, мятежная романтика его жизни.
Казалось, что все герои Горького живые люди, что они действуют среди пестрых человеческих масс, вмешиваясь в их мысли, в поступки и влияя на них, как я это чувствовала на себе. Казалось, я встречала таких людей, как машинист Нил, Поля, конторщик Синцов, как молодые рабочие Греков и Рябцов. С детских лет знала я мудрых стариков, подобных рабочему Левшину с его неторопливой и метко разящей речью о несправедливостях и бедах «из-за копейки». Доводилось мне видеть и женщин, подобных горьковской Ниловне. Так же ясно были видны и наши губернские Скроботовы, Бардины, Маякины и их охранители — крупные и мелкие чины жандармерии и полицейщины…
Мы, любившие творчество Горького, непримиримо спорили с той частью гимназической молодежи, которая тянулась к «модным божкам» декадентского толка. По неписаному праву нашей убежденной любви мы называли себя «горьковистами» и находили поддержку в этом споре в лице некоторых наших гимназических учителей. Этих свободолюбивых людей, которые за свои передовые убеждения подвергались преследованиям, теперь, в вечерний час жизни, вспоминаешь добрым словом. Конечно, они отлично понимали, что спор среди юношества о творчестве Максима Горького и Леонида Андреева — первый наш идейный спор по конкретному поводу.
Приезжавшие к нам драматические труппы почитали особенно «хорошим тоном» ставить пьесу Л. Андреева «Жизнь человека». Согбенные фигуры в черных сукнах, в «мистическом» синеватом свете каких-то лампад и фонариков говорили зловещими голосами и, словно загробные тени, бродили по сцене под рыдающие звуки невидимых скрипок или завыванье ветра. Все отдавало безысходностью и обреченностью. Этой мертвенной схеме «Жизни человека» мы не верили и противопоставляли ей образы Максима Горького, в которых нас увлекала страсть борьбы, неукротимое стремление идти вперед, убежденность, оптимизм. Этими непримиримыми идейными спорами (вплоть до разрыва дружеских отношений) заканчивались наши гимназические годы.
О том, чтобы сразу после окончания гимназии поступить в высшее учебное заведение, мне приходилось лишь мечтать. Отца уже не было в живых — и нужно было помогать семье. Надеясь скромными сбережениями обеспечить себе хотя бы первый год студенческой жизни, я уехала осенью 1911 года учительствовать в одно из сел под Кизелом.
Жизнь в темной уральской деревне скрашивал дружный коллектив учителей и наши совместные попытки помешать губительному влиянию «монопольки» устройством воскресных чтений с «туманными» картинами и любительских концертов под фисгармонию. Весной 1912 года к нам ворвалась страшная весть о Ленском расстреле. Слухи об этой зверской расправе возмущенно передавались из уст в уста со множеством подробностей. Все честные мыслящие люди сочувствовали забастовкам протеста, вспыхнувшим в разных местах России после ленских событий. Предполагали, что после «Лены» самодержавие обязательно «преподнесет какую-нибудь гадость», чтобы снова запугать общество и отвлечь его внимание от насущных вопросов. Так именно поняты были всеми оппозиционно настроенными людьми новые слухи о готовящемся грандиозном «процессе о ритуальном убийстве», в котором обвинялся доселе не известный никому еврей Бейлис. Рассказывали, что к суду готовится огромный следственный материал, который собирают самые знаменитые «светила» русской черносотенной адвокатуры.
К осени 1913 года я, как медалистка, была принята вне конкурса на историко-филологический факультет Высших женских (Бестужевских) курсов. Едва осмотревшись в новой университетской обстановке, я сразу попала в круг кипучего возмущения: на курсах была объявлена забастовка протеста против начавшегося процесса Бейлиса.
Нам, приехавшим в столицу из далеких уголков России, стало известно, что А. М. Горький и В. Г. Короленко[1] организовали в Петербурге особый комитет для борьбы с антисемитской политикой российского самодержавия. Благодаря настойчивым усилиям лучших, самых авторитетных представителей русского общества, Бейлис был оправдан. Но каждый мало-мальски вдумчивый человек понимал, что дело не только в этом: самодержавие оскандалилось самым позорным образом.
Все более резко и откровенно высказывались оппозиционные правительству настроения. Начавшиеся вновь забастовки делали свое полезное дело не только в рабочей среде, но и помогали политическому просвещению трудовой, демократической интеллигенции.
Мы, филологи, понимали, что борьба происходит и в литературе. Сборники «Знание», где печатались лучшие прогрессивные писатели-реалисты (А. С. Серафимович, В. В. Вересаев, А. И. Куприн, Скиталец и др.), выходившие теперь уже не под редакцией А. М. Горького, по традиции все же сохраняли свое действенное обаяние демократической литературы, а каждое новое произведение Горького, вынужденного в те годы жить за границей, рождало еще более глубокие отзвуки в душе.
Однако наряду с произведениями прогрессивных писателей все назойливее заявляли о себе представители так называемого чистого искусства — декаденты, мистики, эстеты, порожденные мрачными годами реакции. Продолжали шумно рекламироваться выступления «модных поэтов» вроде Зинаиды Гиппиус, Андрея Белого или Игоря Северянина, этого «метра» эго-футуризма, пропагандировались такие романы, как «Мелкий бес» Ф. Сологуба и др. От крикливой сутолоки декадентских литературных «мод» здоровое чувство жизни тянуло нас к стихам Александра Блока. Его стихи «Возмездие», «Россия», «На поле Куликовом» и другие жадно читали и декламировали наизусть.
Все было противоречиво в общественной жизни, в литературе, во все хотелось глубже вникнуть, во всем точнее разобраться. В беседах по этому поводу профессор С. А. Венгеров, известный историк и библиограф русской литературы, не раз советовал нам, студенткам, вести «литературные дневники». Этот совет был для меня первым живым толчком к «пробе пера». Мои записи, как я потом убедилась, были им прочитаны, а одна из них особенно привлекла его внимание. В ней рассказывалось о студенте, который, собрав однажды свои «демократические стихи в духе Некрасова», понес их в редакцию журнала «Аполлон», где его словно окатили ледяной водой да еще презрительно указали, что в этот журнал «надо ходить в смокинге, а не в косоворотке». В ответ на мое возмущение реакционной сущностью всех этих жрецов «чистого искусства» С. А. Венгеров, мягко иронизируя над горячностью молодости, заметил, что я так яростно готова «ниспровергать» разного рода модернистских божков, будто передо мной «злые боги огромной силы и значения, а это всего-навсего „Аполлон“. Он так же недолговечен и не имеет будущего, как и вся „декадентская накипь“».
У Венгерова я ознакомилась с его богатейшим библиографическим собранием и обнаружила массу совершенно мне неизвестных имен поэтов, прозаиков, газет, книг, брошюр и т. д.
«Искусство умеет жить надеждой, да ведь и литература творится не только в столицах, но и по всей стране», — говорил наш профессор. Эта мысль, новая для меня в становлении моего мировоззрения, сыграла свою положительную роль.
Я заканчивала высшую школу в обстановке бурлящего Петрограда на третьем году кровопролитнейшей, разорительной и ненавистной трудовому народу империалистической войны.
Февральская революция не оправдала надежд на окончание войны, как ожидали миллионы отцов, матерей и жен, чьи родные и дорогие люди (как и мой муж) уже годами дрались на фронте. Напротив, газеты трубили о войне «до победного конца». Среди же простых людей, истомленных войной, все чаще можно было слышать, что «февральская-то еще не настоящая», а «настоящая революция», которая принесет с собой и мир, — еще впереди. В мыслях моих уже тогда не однажды возникало желание как-то записать поэтически, взволнованно это напряженное время ожидания, но я еще не находила для этого выражения. Тогда я не понимала, что переживала некое преддверие творческого состояния, и, конечно, еще не в силах была себе представить, какой безбрежный мир нового откроет людям Великая Октябрьская революция.