Сокровище господина Исаковица - Данни Ваттин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
• чума и черная смерть;
• поражение Германии в Первой мировой войне;
• неурожайные годы;
• смерть Иисуса (правда, он сам был евреем, но все равно);
• Дарфурский конфликт;
• землетрясения и ураганы (в частности, Катрина);
• все финансовые кризисы, включая последний (согласно мнению тридцати процентов опрошенных европейцев);
• все мировое зло (по словам Мела Гибсона).
Как бы то ни было, после излишне долгой дискуссии я соглашаюсь с тем, что в словах отца есть доля истины и что мы не будем спать в машине (хоть нас и не обезглавят). Отец удовлетворенно отправляется спать, а я остаюсь сидеть за компьютером, чтобы продолжить бронирование гостиниц и изучение материалов перед поездкой.
— Не засиживайся слишком долго! – кричит мне со второго этажа мама. – Вам завтра рано вставать.
— Спокойной ночи! – кричу я в ответ.
— Что ты там внизу делаешь?
— Наверняка смотрит телевизор, – доносится голос отца. – Ведь у них дома нет телевизора.
— У нас есть компьютер, и по нему можно смотреть телепередачи! – кричу я. – Я вовсе не смотрю телевизор, я бронирую гостиницы. Хорошие гостиницы, с завтраком.
— Он смотрит телевизор, – заявляет отец. – И тебе лучше не узнавать, что именно он смотрит. Твой сын настоящий похабник.
— Не сиди слишком долго! – кричит мама. – Подумай о том, что вам завтра уезжать.
— Подумаю.
— И выключи телевизор, когда наглядишься! – кричит отец, после чего в доме Ваттинов, наконец, воцаряется тишина.
Я возвращаюсь к компьютеру. Несмотря на все иронические замечания, я рад, что отец едет с нами, и ради него выбираю гостиницы гораздо более шикарные, чем те, где остановился бы сам.
Зная, что он мало что ценит больше завтрака в виде хорошего шведского стола, я с ходу заказываю номера в соответствующих гостиницах. Затем предпринимаю последнюю попытку связаться с человеком, встретиться с которым в Польше хотел бы больше всего. Говорят, у него есть важная информация о моем прадедушке и его магазине. Поисками этих сведений я занимался более полугода, и мне уже довольно многое удалось выяснить. Например, что район, где жил Герман Исаковиц, был сожжен в конце Второй мировой войны, когда Мариенвердер заняли русские. Я знаю также, что родной немецкий город Германа стал после войны польским и его переименовали в Квидзын. Кроме того, мне известно, что большая часть имевшейся там документации во время вторжения русских пропала, и это в свою очередь затрудняет розыски информации о прадедушке. Поэтому я страшно обрадовался, получив от варшавского специалиста по генеалогии контактные данные польского блогера по имени Лукаш, который, по словам этого исследователя, «больше всех знает о том, что меня интересует».
Мариенвердер на карте 1930 г.
Однако связаться с ним оказалось непросто. В течение нескольких месяцев я упорно посылал мейлы, по–английски и переведенные при помощи «Гугла» на польский, но ответа не получал. И только сейчас, сидя в доме своего детства накануне отъезда, я вдруг увидел сообщение от Лукаша. Заканчивалось оно словами:
Я очень рад, что вы мне написали. Я единственный человек в Квидзыне, чтобы, возможно, сказать что‑нибудь о вашей семье из Мариенвердера. Я знает, где работать магазин и где он (Герман) жил. Короче говоря, я знает история его жизни.
Маршрут семейства Ваттин на карте 2012 г.
2. Еврей из пригорода
Я просыпаюсь на матрасе на полу, в бывшей девичьей комнате сестры, рядом на диван–кровати спит мой сын. Снизу, из кухни, доносятся бульканье кофеварки и робкий лай родительской собаки, который в свою очередь сопровождается грубым одергиванием отца и ворчливыми комментариями матери. Однако сын ничего этого не замечает. Он продолжает спокойно спать и кажется настолько обессиленным, что мне не хочется его будить. Несмотря на то, что уже седьмой час и мы рискуем немного нарушить великолепный план отца.
Я выскальзываю из комнаты, выхожу на балкон и смотрю на улицу, где играл мальчишкой. Она, похоже, мало изменилась. Почти одинаковые кирпичные дома стоят аккуратными рядами, машины свежевымыты, газоны подстрижены. В детстве я не понимал, насколько гомогенен городок, где я вырос, или что все его дома и улицы так похожи друг на друга. Не осознавал я и того, что большинство людей, которые подобно моим родителям переехали сюда в начале семидесятых, когда район только застраивался, были приблизительно ровесниками, имели детей одного возраста и принадлежали к общей культуре. Были, правда, и отдельные исключения: например, у нас в школе учились усыновленные дети из Индии и Чили. Но если не считать этих редких залетных птиц, более однородного жилого района просто не найти. О местах такого рода, похоже, как раз мечтают современные европейские экстремистские партии. Маленький, хорошо организованный пригород, где взрослые исправно ездят на работу в город, а их здоровые арийские потомки ходят в муниципальный детский сад. Район был настолько шведским, что, ходи в мой класс Гитлер, ему бы крепко доставалось за то, что он выглядел как иммигрант.
И здесь, посреди этой арийской мечты, жили мы. Самые ассимилированные из всех израильских племен: евреи, живущие в пригородах. Мы ели на семейных ужинах свиные шницели, стригли в шаббат газоны и, как только нам представлялся случай, мешали молочные продукты с мясом. Думаю, стать еще большими шведами было бы невозможно. У нас были собака и яхта, и мы ходили в лес собирать лисички. Мы распевали детские песни из самого популярного шведского сборника и танцевали в день летнего солнцестояния вокруг майского дерева, а наши родители мыли свои машины и стригли газоны с тем же исступлением, что и все остальные.
Короче говоря, мы были самым страшным кошмаром Гитлера – чужеродным элементом, который проник и пустил корни. Мы настолько ассимилировались, что никто не мог заподозрить, что мы не такие, как остальные. Такое хамелеонство очень устраивало нас с сестрой, поскольку нам не хотелось выделяться или чтобы люди узнали, что мы другие. Нашим единственным желанием было вписываться.
Поэтому нас огорчало, что стоило лишь немного поскрести, и обнаруживалось, что многое все‑таки отличало нас от окружения. Ведь, несмотря на обманчивость внешних проявлений, мы принадлежали к культуре, где, в отличие от традиций шведской культуры, было принято не уклоняться от конфликтов, а активно к ним стремиться и потом изо всех сил не давать им стихать. Если вдуматься, не существовало такой мелочи, из‑за которой мои родственники не сумели бы поругаться. Любое гармоничное согласие легко нарушалось при помощи парочки метких комментариев, любая приятная тишина приобретала напряженность от нескольких непрошеных добрых советов. Результатом была постоянная ругань – занятие, которому, как я рано заметил, вроде бы совсем не предавались дома у моих шведских приятелей. Там всегда бывало спокойно и приятно. К тому же родители держались на заднем плане и не вмешивались в дела детей. Родители в крайнем случае здоровались, когда ты приходил, а вообще им, казалось, вполне хватало общества друг друга. Они даже не смеялись над своими детьми!
Поэтому ничего удивительного, что мы с сестрой завидовали друзьям–неевреям и мечтали о том, чтобы наша семья чуть больше походила на их семьи. Наибольшую зависть у нас, пожалуй, вызывало Рождество. Оно представлялось нам идеальным торжеством, на грани фантастики. Представляете, иметь ежегодную традицию, благодаря которой ты, без всяких заслуг, получаешь горы подарков, ешь сладкое и смотришь мультики! Мой отец, не испытывавший аналогичного восторга, обычно говорил, что христиане празднуют «день рождения Калле Анки[1] ". Впрочем, его ирония на нас не действовала. Нам приходилось праздновать Хануку – торжество, когда зажигают свечи в память о еще одной победе в еще одной еврейской освободительной войне, а также о не слишком захватывающем чуде, что старого лампадного масла хватило более чем на неделю. Конечно, все восемь дней праздника мы получали подарки, но по сравнению с горами рождественских подарков наших друзей это воспринималось как лотерейный билет без выигрыша. У евреев даже Деда Мороза не было.
Кроме того, само празднование Хануки сильно отличалось от мирного и спокойного торжества, каковым я в то время представлял себе Рождество. Ведь когда собиралась наша семья, поднимался настоящий шум и гам. Шумела в основном мамина родня, родственники с папиной стороны вели себя чуть более сдержанно. В моем детстве, когда поколение всех бабушек и дедушек еще было живо, эти праздники в основном устраивались в доме маминых родителей в Хессельбю и проходили примерно одинаково. На втором этаже накрывали длинный стол, вокруг которого сидели мои родители, их родные и двоюродные братья и сестры и компания безумных стариков и старух. Стоял невероятный гвалт. Все наперебой кричали, читали что‑то на древнееврейском, чего никто не понимал, и оскорбляли друг друга как по–шведски и по–немецки, так и на идише. То тут, то там раздавалось meshuggah и Dummkopf[2]. Пахнущие чесноком мужчины говорили, перебивая друг друга, а маленькие истеричные женщины, подобно встревоженным курам, метались между кухней и столовой с порциями одна больше другой. На этих сборищах было безумно много еды. Десятки литров куриного бульона с кнедлями, фаршированная рыба, мясной рулет, халы, шницели, картошка и красная капуста – это лишь часть того, что со скоростью молнии метали на стол под постоянное заклинание: "ешь больше". Подобное заклинание было совершенно излишним в нашей семье, где приготовление пищи являлось любовным действом, которое могло компенсироваться лишь поеданием оной в огромных количествах.