Зенит - Иван Шамякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сентябре сорок первого егерские дивизии (в Заполярье Гитлер бросил своих земляков — австрийцев) прорвали нашу оборону под Петсамо; по дороге на Мурманск авиаразведка выявила танки. Поспешно, в одну ночь, хотя в это время она уже была длинной, две батареи нашего дивизиона перебросили на западный берег Кольского залива. Батарею, в которой я командовал орудием, выставили километрах в пяти от залива, и мы заняли необычную для зенитчиков позицию — все четыре орудия стали в одну шеренгу вдоль дороги, держа вито ее на ближней сопке под прицелом. Передислокация страшно измучила и бойцов, и командиров. Тяжелая погрузка и разгрузка на баржи, рытье котлованов для пушек (ПУАЗО[1], КП[2] при этом орудии закапывали глубже, чем это необходимо для стрельбы по самолетам). А грунт — одни валуны, некоторые вытаскивали из котлована трактором. Да и мягкий пласт земли промерз — наступила ранняя заполярная зима. Дул холодный ветер. В полночь командиров собрал комбат лейтенант Савченко, чтобы прочесть инструкцию стрельбы по танкам. В командирской палатке было холоднее, чем в котловане, — пробирали сквозняки. Аккумуляторы жалели — сидели при «летучей мыши». У Савченко, умевшего подавать самые звучные команды, казалось, слиплись губы и слова цедились невразумительно. А еще, сидя рядом, почувствовал я, что у него стучат зубы. Тогда они заклацали и у меня. От холода? Нет, конечно же от страха. Казалось, все слышат это клацанье. Гадко. Позорно. Но в палатке еще как-то обошлось. Хуже, что лихорадка не прошла и тогда, когда я вернулся к своему орудийному расчету, получив приказ тут же, незамедлительно, не дав людям отдохнуть, начать учить их стрельбе по танкам при свете налобных фонариков установщиков трубки.
«По танкам! Угол… Трубка на удар! Заряжай!»
«Цель поймана!» — не кричит, как при предыдущих тренировках и боевых стрельбах, а сипит наводчик, мой заместитель и земляк Иван Хадыко. Простудился? Нет! Лихорадочно бренчит под ним железное сиденье. Так подбрасывало и меня 22 июня при первом налете, в первом нашем неумелом бою с дико наглыми «хейнкелями» и «мессерами», бомбившими аэродром и обстреливавшими батарею из пулеметов. Но там, кажется, страх длился один миг. А тут? Сколько он может продолжаться? До прорыва танков? До настоящего боя с ними? А когда они появятся? Днем? Послезавтра? Через неделю? Лучше бы поскорее. Не покидала навязчивая мысль, что это будет последний бой. Мы — смертники. Отступать некуда. Кольский залив не переплывешь. А если и посчастливится переправиться на тот берег — спасения все равно не будет. Немцы — не дураки. Они начнут штурмовать Мурманск не раньше чем их и финские части выйдут к Кандалакшской губе и отрежут Кольский полуостров. Это понимал самый малограмотный боец — мой установщик трубки.
С наступлением дня (хорошо, не наступила еще полярная ночь) страх, может, и не исчез совсем, но чувство безысходной осужденности, неминуемой смерти притупилось. А когда прояснилось и «юнкерсы» налетели бомбить станцию, я и ребята мои вели огонь зло, но весело. Разогрелись. Ожили. Потом с аппетитом обедали. Громко обменивались впечатлениями.
Однако ночь та запомнилась. Потому и хочется теперь пострелять по танкам. Не одному мне. Вчера в вагоне, когда я беседовал с бойцами второй батареи, Татьяна Демушкина — «гром-баба», как ее называют, единственная наводчица во всем дивизионе, спросила:
«Как думаешь, младший лейтенант, по пехоте да по танкам удастся пострелять?»
«А тебе хочется?»
«Ой как хочется! Даже руки чешутся!»
Мне, кстати, доставалось за панибратство с девчатами: я им — «ты», и они, забывшись, тоже нередко вот так — без «товарищ», на «ты», а то и совсем — Павел и даже Павлик, как Колбенко.
Однажды проверял нас начальник политотдела дивизии и услышал, как Лида Асташко крикнула мне:
«Павел, иди сюда!»
«Обожди!» — вырвалось у меня.
«Это вас?» — расширились глаза у полковника.
«Меня».
Что было! Я стоял перед ним час, обливаясь потом, стоял перед партийным бюро, где только сдерживаемый смех Колбенко ободрял. А потом полковник склонял меня в политотделе на совещании комсоргов. Высмеивал язвительно, с оскорбительными намеками.
…Рассказал Колбенко про мое и Танино желание пострелять по танкам и причину не утаил — тот сентябрьский страх.
Парторг привычно хмыкнул, характерным жестом провел ладонью по лицу, как бы сметая когда смех, когда серьезность. На этот раз — смех.
— А вы говорите, я боюсь мин. Страх… настоящий, когда трясло всего, я пережил лишь однажды.
— Сомневаюсь. Вот я переживаю его каждый день… каждую ночь…
— Вы, Константин Афанасьевич? Шутите?
— Страхи бывают разные, Павлик. Ты еще не знаешь, что такое страх за детей. Пока я не знал, где мои… Я много пережил, мой дорогой комсорг.
Снова недоговорил. Так бывало нередко. Но когда я однажды попытался выведать таинственные обстоятельства его жизни, Колбенко насторожился и словно бы отдалился от меня. Коротко сказал он одно: перед войной исключили его из партии, однако потом восстановили. За что исключили? Ответил неопределенно: «У секретаря райкома… найдут сто причин, за что ему можно всыпать».
Больше я не приставал к нему с расспросами, дорожил как самым дорогим достоянием дружбой с этим немного загадочным человеком. А может, в загадочности и кроется его обаяние?
…Я снова наклонился поднять красивую бумажку.
— Если ты еще раз поклонишься, я тебе дам по шее.
Бумаги, между прочим, под ногами стало меньше. Мы дошли до конца улицы, дальше начинался лес. Тут стояло несколько коттеджей, совсем новых, на бревнах янтарно светились подтеки выплавленной солнцем смолы. Красиво выкрашенные ставни. И стекла целые. В окнах — пестрые занавесочки, шторы. Такой ухоженности, досмотренности я, пожалуй, никогда и не видел. Потому разозлился. С какой наглой уверенностью захватчики обживали нашу землю! Появилось дикое желание разрушения — разбить, искрошить, сжечь эту чужую красоту! Но тут же спохватился: сейчас ведь все уцелевшее — наше!
Колбенко рассматривал коттеджи, по-видимому, с другими чувствами. Остановился как-то ошеломленно, одернул гимнастерку, подтянул ремень, точно очутился перед высшим начальством или женщинами. Мне даже не понравилось его прихорашивание. А он «снял» с лица серьезность, весело, даже игриво, хмыкнул.
— Зайдем?
— Не нужно, Константин Афанасьевич!
— Боишься Кузькина?
Фамилия командира дивизиона — Кузаев. Но Колбенко словно бы забывается и часто, причем в любом настроении, шутливом и серьезном, говорит «Кузькин». Звучит оскорбительно. И мне обидно за нашего командира, человека шумного, любителя разносов, но совсем неплохого — накричать может, а наказывает очень редко, в исключительных случаях. Особенно девушек. И мне приятна его добрая строгость.
— Боюсь и Кузаева. Но тут иная боязнь… Очень уж обманчива тишина. И красота. Кажется, вот-вот взорвется, разлетится вдребезги… У вас нет такого ощущения?
— Фантазер!
Колбенко хмыкнул с особым оттенком — похвально, так радуется отец разумному решению сына. Явно согласился, что рисковать в такой обманчивой тишине все же не стоит.
Но именно из того дома, на который он показывал, вышли три минера со своими магнитными щупами. Первые живые люди, встреченные нами за получасовую прогулку по опустевшему городу. Минеры, заметив офицеров, поздоровались почти по-граждански: ни один не переложил щуп в левую руку, чтобы козырнуть. Но младший сержант обратился к Колбенко:
— Товарищ старший лейтенант! В дома не заходите. Не все разминировано.
Второй боец как бы оправдался:
— Очень уж хитро они закладывают мины.
Когда минеры направились в соседний дом, мне стало стыдно. Люди военной профессии, которые, как говорят, ошибаются один раз, смело обходят эти дома. А я — и вправду трус. Привык в Кандалакше к спокойной жизни, там в прошлую зиму самолеты вражеские появлялись раз в месяц. Да и то, став комсоргом, я наблюдал за боями с НП дивизиона.
Я кивнул на дом слева по ходу минеров, где они должны были уже проверить. Но все же не в тот, из которого они только вышли.
— Заглянем, Константин Афанасьевич? Как они, гады, жили?
Он на минуту задумался. Неужели проверял меня? Мысль эта неприятно уколола. Нет, он пошутил:
— Теперь вижу, ты — герой.
Шутка показалась мне язвительной и обидной, в мой адрес парторг редко так прохаживался. И я «завелся» на отчаянную решимость: бегом бросился в дом. Рванул дверь с упорством пьяного хозяина: все мое — как хочу, так и вхожу. Другую дверь, из веранды в дом, открывал с заминкой: ощутил вдруг за ней присутствие людей. Вошел в темноватую прихожую и застыл, ошеломленный. В пустых комнатах, отдавая эхом, звенели молодые голоса. Девичьи. И… знакомые. Чей это тонкий, певучий голос, такой близкий, такой родной? Лида? Неужели Лида? Откуда? Каким образом она здесь? Есть же приказ! Строгий приказ! Обязательный для всех!