Занимательная медицина. Средние века - Станислав Венгловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорили (возможно ли в самом деле такое!), будто мальчишка запомнил себя с момента собственного своего рождения.
Во всяком случае, совсем еще юный Хусайн неоднократно утверждал, что, появившись на свет, он увидел сначала лишь какое-то чрезвычайно яркое сияние, однако затем – оказался почему – то в кромешной темноте, как если бы его самого вдруг накрыли чем-то исключительно темным. Совсем непрозрачным. Причем – накрыли весьма основательно…
Подобному заявлению отец Абдаллах не придавал поначалу никакого значения. Но когда сопоставил рассказы сынишки с воспоминаниями собственной супруги, уже почитаемой всеми Ситоры-бану, матери Хусайна, – то вынужден был здорово подивиться.
Юная Ситора к моменту рождения первенца – сына оказалась в доме в полном одиночестве. Явившегося на свет сынишку она, в каком-то диком испуге, сунула в совершенно случайно подвернувшееся под руку ей корыто и накрыла сверху плотной, непрозрачной тканью, чтобы не слышать его пронзительных криков, будто уже сразу призывающих на помощь…
Таким-то вот образом младенец Хусайн, действительно, очутился в полнейшей темноте.
Абдаллаху, после серьезного размышления (невероятно!), оставалось лишь запоздало порадоваться и удивиться, что его первенец не задохнулся по столь явному недомыслию своей юной родительницы…
* * *Переезд в Бухару обернулся для обоих мальчишек незабываемым, ярким событием.
Город восхитил их своим бесконечным многолюдством и своим никогда не стихающим гомоном. Он поразил их также своими бесчисленными строениями, среди которых выделялись замечательные мечети с переливами на них необыкновенно чистой, сверкающей под ослепительным солнцем – удивительной, гладенькой, как бы омытой совершенно нечастыми в Бухаре дождями – какой-то чрезвычайно яркой глазури.
Умилял их также белостенный, в сплошных ажурных решетках, дворец благословенного Аллахом эмира, окруженный тенистыми садами с говорливыми струями ни на минуту не знающих отдохновения фонтанов, подсвеченных к тому же огнями непонятного им сияния…
По пыльным и узеньким городским улочкам, наполненным вечным говором разноязыкой и пестрой толпы, перемешанных с криками ишаков, с пением наполняющих его зычноголосых муэдзинов, с громоподобным топотом вечно горбатых верблюдов и с заклинаниями вездесущих, опаленных солнцем, дервишей, – можно было бродить с утра и вплоть до глубокой ночи. При этом – вовсе не опасаясь пресыщения представавшими перед глазами путника необычными видами города и не чувствуя в ногах ни малейшей усталости.
Да и короткими темными ночами, при свете тоненькой остророгой луны, такой, что пальцы мгновенно обрежешь, как только коснешься ее своими ладонями, ее, повисшей в какой-то призрачной синеве, – никто никогда не преграждал никому дорогу. Пока гуляющий путник сам не натыкался всей грудью на камни неодолимой, повстречавшейся ему на пути – какой-то неожиданной тонкой преграды – стены…
Впрочем, и там, за ограняющей город скользкой этой преградой, простирались жилые кварталы. Это был так называемый по-арабски рабад, а по-нашему, по иному, – древний пригород. Мазанковые строения бухарских бедняков, превращаясь постепенно в истинные трущобы, уходили куда-то в неведомую даль, перечеркнутую, правда, едва лишь заметными на очень приличном уже расстоянии цепочками верблюжьих караванов. Там они сновали везде, как днем, так и медленно наступающими, иссиня-темными – ночами…
* * *Сам же юный Хусайн и в этом, новом для него совершенно месте, – все больше и больше поражал окружающих своими удивительными способностями.
Особенно доставалось от него рассеянным, а то и мрачным, наставникам, которых его отцу Абдаллаху удавалось сговорить – нанять без малейшего на то промедления.
Они преподавали мальчишкам все то, что содержится в священной для каждого мусульманина книге, в таинственном и мудром Коране.
А еще под их руководством братья изучали так называемый Адаб.
Автором Корана почитался сам величественный пророк Мухаммед. Без знания указанной книги, неустанно внушал мальчишкам отец Абдаллах, никогда не станешь уважаемым в городе человеком. Ни в самой Бухаре, ни за ее бесконечно – бескрайними пределами.
Адаб же включал в себя все правила мусульманского этикета, но содержал при этом также удивительную грамматику неповторимого арабского языка, а еще – его же стилистику и несказанную, чудную поэтику…
Как поведал впоследствии сам Авиценна, к десяти годам он вызубрил наизусть уже почти весь Коран, от корки до корки. Это показалось невероятным не только его восхищенным родителям, но и всем прочим людям. Лишь только что-нибудь об этом прослышавшим.
Подобными успехами во всей Бухаре, да и не только в ее пределах, могли похвастаться разве что какие-нибудь взрослые, во многих местах успевшие побывать уже счастливчики, помеченные особой милостью всепрощающего милосердного Аллаха. А вовсе не какой-то там сопливый мальчишка, только что выскользнувший из теплых еще материнских пеленок…
Что же касается не в меру мудреного и не менее сложного адаба, – то к десятилетнему возрасту Хусайн овладел уже значительной частью скрытых в нем мудрых, весьма замысловатых секретов. Причем – не только касающихся арабского этикета.
Все это выглядело крайне неправдоподобно.
При этом не следует забывать, что в семье Абдаллаха все разговоры обычно велись на языке дари, предке современной таджикской речи. Язык дари отличался каким-то своим особым, непростым, удивительным даже произношением. Однако, при общении на этом диковинном языке, никто из домочадцев не испытывал никаких, даже, казалось бы, малейших затруднений. В том числе, разумеется, и оба подрастающих малыша.
А еще – их учили арифметике, науке к тому времени исключительно редкой, почти экзотической, если учитывать, к тому же, все особенности азиатских селений. Ею овладевали люди, которые ощущали в ней, как правило, настоятельную необходимость.
Ради изучения арифметики отец посылал сыновей на уроки к торговцу какими – то дикими, заморскими травами, познавшему также замысловатый индийский счет. И тот, в свою очередь, не мог не восхищаться какой-то воистину молниеносной сообразительности своего малолетнего ученика Хусайна.
Конечно, после подобных и слишком уж явных успехов своего старшего сына, Абдаллах позаботился о новом, еще более авторитетном наставнике для своих сыновей. Он без раздумий поселил у себя в доме некоего бродячего философа – старого мудреца по имени ан-Натили…
Этот человек, обладатель длиннющей седой бороды на усохшем до черноты подбородке, при тяжеленном посохе в своих слишком морщинистых руках, – с такой же равноценной уверенностью принялся втолковывать мальчишкам замысловатую логику, излагать им учение мудрого эллина по имени Евклид.
Чертя по воздуху своим велеречивым посохом, высоко вздымая при этом к небу глаза, он говорил об астрономической доктрине не менее мудрого Клавдия Птолемея, заключенной в его книге Magna syntaxis (Большое собрание), состоящей из целых тринадцати книг. Эта книга, на арабском языке, носила особое название – «Альмагест».
Короче говоря, старик ан-Натили, словно продавец на старинном бухарском рынке, выскребывал из своей головы все то, что там уже загодя было припасено в достаточном количестве, что он сам сумел когда-то усвоить, что только успело сохраниться в его в черепной коробке на протяжении весьма продолжительной и весьма нелегкой жизни его.
Об успехах младшего сына досточтимого Абдаллаха как-то слишком немного говорилось по городу Бухаре. Что же касается самого Хусайна, – то все его обучение сразу пошло каким-то невиданным дотоле способом.
Опытный учитель мгновенно сообразил, кто ему послан на этот раз столь любезным и одновременно строгим Аллахом, кто перед ним находится в настоящее время. А вскоре он с ужасом начал примечать, что ему частенько приходится как бы меняться ролью со своим исключительно способным на всякие ловкости подопечным.
Вместо того, чтобы о чем-то рассказывать наставляемому им ученику, ан-Натили принялся задавать Хусайну, порция за порцией, куски мудрейшего арабского текста. Затем, вроде бы, тщательно проверяя заученное и заглядывая поминутно ради этого в широко раскрытую перед его глазами книгу, узнавал он столько не известного прежде ему самому из уст словоохотливого своего ученика, что сам просто диву давался. Как же он не додумался до этого сам, в часы своего невольного старческого досуга! Мальчишка мгновенно схватывал суть всего помещенного в книге и тут же находил ему аналогии в окружающей его повседневной жизни…
Через какое-то время ан-Натили вообще оказался в весьма двусмысленном положении, невыносимом для его чересчур совестливой натуры. После мучительных раздумий старик решил навсегда оставить слишком гостеприимный дом Абдаллаха, чтобы поискать для себя какого-нибудь иного пристанища.