Дети войны - Борис Споров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту ночь он тоже рассказывал про звездное небо, и мне запомнилось, как долго и замечательно мы не спали, перешептывались. Но почему 22 июня 1941 года я проснулся первым – не знаю.
– Юрка! – вдруг слышу окрик. – Георгий!
И я вынырнул из-под одеяла: ясное утро, солнце вовсю на город косыми лучами, а с короткой лестницы или с табуретки заглядывает на крышу Николай Моторнов.
– Чего тебе? – спрашиваю.
– Юрку разбуди, – велел Николай, но Долгорукий уже и сам вскинул навстречу голову. – Вставай, Юра, война началась, с Германией.
Юра быстро поднялся и безо всякой лестницы спрыгнул с крыши на землю. Я бросил ему в руки нашу постель, а потом и сам прыгнул – это было давно отработано.
Время раннее, но взрослые уже не спали. Соседи Головачёвы и дедушка с дядей Петей Кобяковым стояли возле выставленного на подоконник репродуктора-тарелки. Вскоре вновь объявили о начале войны с гитлеровской Германией. Я вовсе не мог представить, что ожидает нас всех, но то, что война – это не первомайская демонстрация и что война уже началась, я понял, и запомнил на всю жизнь и голоса, и лица окружавших репродуктор…
В первую же неделю мужиков начали отправлять на фронт. Вскоре в половине одноэтажного небольшого дома, в котором жили и мы, устроили проводы. Шофер Миша Головачёв и его родственники-мужчины разом уходили на фронт. Сидели, ели, пили, разговаривали, прощались со своими женами, утешали их и сами плакали.
Любопытные дети вертелись под окнами – еще бы, на фронт!
* * *Все Головачёвы погибли уже в 1941 году.
* * *А мы, дошкольники, бегали в городской сад – оттуда ежедневно отправляли горожан на фронт – и в саду мы сновали восторженно. Но вскоре в городе появились военные госпитали, а у соседей – первые «похоронки». И тогда еще мы храбрились: играли в разведчиков, учились отдавать честь, прыгать, бегать, тянули себя за уши, чтобы скорее подрасти – для фронта. Тяжесть навалилась на наши детские плечи, когда всех нас настиг голод.
Вот тогда-то и началась бесконечная вой на: всюду смерть и голод – уже на втором году войны мы превратились в живые тени. И только некоторые, приспособленцы, были сыты и обеспечены: они заняли в городе все продовольственные базы и магазины. Когда же мы спрашивали их детей, почему же их отцы не на войне, отвечали они однообразно: а наши папы не умеют воевать. И мы гордились: а вот наши – воевать умеют.
Беженцы
Все четыре военных года и мы, дети, занимались поисками хлеба. Бегали и на базар – так называли в городе рынок. Перед входом в ряды до войны начали что-то строить, вырыли котлован – на этом строительство было остановлено. И вот однажды мы увидели, что из котлована струится дымок – и это в летнюю пору. Заглянули вниз: женщина с ребенком на руках и двое мальчиков нашего возраста. Над костерком они что-то жарили или палили. Вид жалкий – погибающие люди.
– Что вы делаете? – спросил кто-то из нас.
Женщина подняла лицо – боль и страдание, а не взгляд:
– Живем здесь, некуда нам деться.
– А что жарите?
– Кошку… Воровать не умеем, а жить надо… Из Белоруссии мы… беженцы.
И в наших голодных желудках и в источенных голодом головах что-то повернулось: «Мы-то хоть по триста граммов хлеба получаем, а у них ничего… Почему так? Зачем?!»
Кино
Во время войны кино обрело особую значимость. Хотелось хоть как-то отвлечься; по деньгам – доступно; косяком пошли фильмы на тему войны – живые события; но главное – киножурналы «Боевой киносборник», где можно было увидеть действительных солдат, действительный бой, действительного немца, ведь понятия военной цензуры для нас не существовало; из дома в дом ходили слухи: узнала своего сына, увидела мужа живого… И всякий раз переполненный кинозал замирал, когда начинался очередной киносборник.
Кинозрелища нередко представляли собой нечто чудовищное. То, что фильмы крутили по частям и рвалась лента – не в счет. Зал, как правило, бывал переполнен зрителями всех возрастов – от детей-дошкольников до стариков. В зале не только сидели, но и стояли – как в набитом автобусе, – и так полтора-два часа. Изголодавшиеся дети, вместо сахара потребляющие сахарин, с возбужденной психикой, не выдерживали такого режима. А выйти из кинозала – значило не возвратиться. И когда, помню, демонстрировался фильм «Зоя Космодемьянская», весь зал, как говорится, был залит не только слезами…
Кинофильм кончился. Включили свет. Люди отводили друг от друга зареванные глаза…
Рябушка
Где-то гибли наши отцы, громыхала вой на, долетая до нас голодным эхом, гарью забивая неокрепшие детские бронхи. А нам казалось, что это пыль и песок, гонимые ветрами. Когда отцветали апрельские подснежники и подсыхали солончаки, тогда ветры поднимали барханный истертый песок и несли его в город. И город, еще не озеленившийся и не облитый дождями, жмурился и теснился в укрытия.
* * *Ветер с песком шелестел по стенам домов, дребезжаще позвенькивая стеклами; песок поскрипывал на зубах и забивался в уголки рта. Но и в такую погоду мы с двою родной сестрой мужественно отправлялись с ведром по задворкам собирать в шлаке неперегоревший уголь, кости, щепочки – все, что могло гореть под плитой в топке.
Сестре к тому времени исполнилось пять лет, а мне шесть. Однако мы считали себя незаменимыми помощниками – что бы и делали без нас! Матери на работе, дедушка тоже на работе, а бабушка весь день стучит на своей старой швейной ножной машинке, что-то перешивая-перелицовывая, и в то же время готовит на плите «голодный обед».
Мы постояли на низком крылечке, поморщили носы, запрокидывая головы в небо, где за взметанной пылью не было видно голубизны, и наконец отправились на поиски. Все заборы давно были сожжены, и только дом Юшей возвышался, как за крепостной стеной. К этой стене, к куче шлака, мы обычно прежде всего и шли. Но на этот раз только мы повернули за наш дом, как увидали прижавшуюся к завалине рябенькую курицу. Перья ее так и дыбились от ветра.
– Курочка, – как будто пропела за моей спиной сестра. – Рябушка. Заблудилась. – И сестра крадучись пошла к приблудной курице. Но Рябушка и не думала убегать. Стояла, нахохлившись и закрыв глаза, так что можно было подумать, что она спит. Вздергивая острые плечики, сестра дотронулась до пеструшки, но и тогда она не шелохнулась, только коготочки скребнули землю.
– Она, наверно, больная, – сказал я, – ее надо лечить. – В то время я всех пытался лечить.
Сестра осмелела, присела перед курочкой и стала ее гладить.
– Больнушка, больнушка наша бедненькая… А как лечить?
– Я не знаю как. Надо у Юша спросить, у него отец лошадей лечит.
– Не надо Юша. Бабушка все знает. – Рябушка тем временем переступила с лапки на лапку, как будто напоминая, что живая. Но глаза она так и не открывала.
– Давай возьмем ее и понесем к бабушке.
– Ага, курица-то чужая.
– Ну так что – чужая? Она больная, у нее горлышко болит, и она есть не может.
– Как хочешь, – сказал я и взялся за ведро.
Сестра обхватила курицу руками и выпрямилась.
– Одна я не понесу, понесем вместе.
– Что ли, тяжелая?
– Не-а, легонькая, как перышко.
– Ну так и пошли…
И мы понесли больную курицу к бабушке.
Бабушка нажимала ногой на педаль, машинка стучала-шила, а сама швея с опущенными на конец носа очками направляла шов и заунывно пела:
Помню, помню, помню я,Как меня мать любила.И не раз, и не дваОна мне говорила:«Не ходи ты, мой сынок,Не водись с ворами:В Сибирь-каторгу сошлют,Скуют кандалами…»
С курицей в руках мы и предстали на пороге. Бабушка шила в трех шагах. Она повернулась на стуле в нашу сторону, посмотрела поверх очков и спросила:
– Где вы ее взяли?
– Около нашей завалинки…
– Она больная. Как ее лечить?..
– Подойди сюда. – Бабушка запустила скрученные работой цепкие пальцы в пеструшкины перья и сказала: – Она не больная, а с голоду подыхает. Чья это курица?.. Видел вас кто-нибудь?..
Через некоторое время бабушка велела нам с сестрой спуститься в мелкое подполье: подала мне курицу, сестре – зажженную керосиновую лампу. Сама спустилась в подполье с большими ножницами в руках. Сначала мы не понимали, что она решила. И только когда бабушка велела мне:
– Держи ее за лапы, – мы всё поняли.
– Не буду, – пробубнил я в ответ и отстранил курицу.
– Баран упрямый, – проворчала бабушка и, прижав курицу к земле, взялась за ножницы…
Я видел, как трясется в руках сестры керосиновая лампа, как дрожат ее губы, а из глаз текут слезы. Бабушка – маленькая, сгорбленная полувековой работой за швейной машинкой, седая и очень исхудавшая (она, как черепаха из панциря, выглядывала из своей грубой вязаной кофты, которая до войны была ей в обтяжку) – взяла ножницы и еще раз глянула на меня поверх очков:
– В отца уродился – баран…