Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947 - Гельмут Бон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Русский плен, по-видимому, означает не что иное, как неминуемую смерть. Ну что же, пусть тогда меня убьют русские.
Но разве в этом не кроется нечто спасительное? Нечто, что может превратиться в надежду! И пусть остается только один шанс из тысячи!
Я не хочу погибнуть в этой проклятой траншее. Я не погибну здесь. Я не хочу этого!
Я убегу отсюда, как канатоходец по тонкому канату. Я не хочу никого видеть. Я закрою глаза. Ведь это не должно принести никому никакого вреда. Ведь здесь уже ничто не сможет стать для меня хуже, чем есть сейчас.
Но а если я все же выживу, то смогу узнать, что же представляют собой большевики.
Возможно, коммунизм действительно является идеальным выходом для народов. Ведь у нас тоже очень многое делается неверно.
Как разъяренная богиня мести, немецкая артиллерия обрушилась на наш потерянный участок фронта. Ну вот, как всегда, когда уже слишком поздно, наши начинают, наконец, стрелять. И теперь еще и это безумие на наши головы: ведь мы находимся в самом пекле!
И вот уже из-за советского танка, пригибаясь по-кошачьи, выскакивают три фигуры. Они машут автоматами.
— Да не размахивайте вы, пожалуйста, так своими руками, господин фельдфебель! — Сейчас нам надо вести себя крайне осмотрительно, чтобы не нервировать этих трех юных Иванов.
Еще раньше я положил свой пистолет на дно траншеи. Свой новенький карабин, который я выменял у одного горного стрелка во время боев на берегу Ладожского озера, я кладу рядом с пистолетом. Очень осторожно. В карманах моего комбинезона не должно остаться ни одной гранаты. Можно умереть со смеху: у нас полно фаустпатронов, а мы не умеем из них стрелять!
Можно забыть о родине. Война проиграна. Теперь уже ни одно письмо не дойдет до меня. С прошлым покончено.
Вот и начинается самое большое приключение в моей жизни: я первым вскакиваю на ноги, когда над нами возникают фигуры в униформе защитного цвета. Наши руки подняты вверх.
— Хайль Сталин! — неожиданно для самого себя рявкаю я.
Это звучит по-идиотски. Немецкая артиллерия продолжает вести ураганный огонь. Ревут моторы русских танков. Кругом стоит адский грохот. Но мне кажется, что все кругом замерло в оцепенении, когда эти трое красноармейцев направили на нас свои автоматы.
— Где часы, камрад? — спрашивает один из них, обыскивая меня.
Пакет с виноградным сахаром летит в снег. Обыскивающий меня красноармеец жадно впивается крепкими зубами в кусок сыра, найденный в моем вещевом мешке, а затем быстро прячет его в карман.
Мне это уже совершенно безразлично. Все происходящее напоминает мне пантомиму на сцене сельского театра. Но только в первый момент. Затем все выглядит уже как призрачная пляска смерти. Это немецкая артиллерия наносит еще один интенсивный удар…
Когда я добрался до русского танка, ко мне подбежали только «Красная Крыса» и Юпп. Наш фельдфебель куда-то исчез. Радист, который выглядит как юная девушка, тоже пропал.
Укрываясь от обстрела за русским танком, стоит, пригнувшись, красный командир. У него благородное лицо. Даже в сумерках видно, как сверкают его зубные коронки из нержавеющей стали. Возможно, именно так и выглядит победитель. Может быть, это и есть новый человек.
Я улыбаюсь, когда взгляд его холодных, звериных зеленых глаз пронзает меня. Он не видит ничего, кроме войны. Он слышит только звуки войны: рев немецких снарядов, которые взрываются совсем близко от нас.
В ярости один из красноармейцев сбивает прикладом автомата каску с моей головы. При этом разбиваются и мои очки. Правда, порывшись затем в снегу, он находит одно целое стекло и протягивает его мне. Теперь всегда с нами будут обращаться только так!
Когда к нам, дрожа всем телом, подползает раненый Иван, я сразу понимаю: мы должны поскорее его перевязать! Дрожа от холода и страха, он с благодарностью смотрит на нас, когда мы, пленные, осторожно закатываем вверх его теплую шерстяную гимнастерку. Так, теперь нужно быстро наложить плотную повязку на худенькое тело. Это подчеркнет наши добрые намерения.
Широко улыбаясь нам, из танка выбирается маленькая радистка в черном комбинезоне. Мы трое тоже улыбаемся и крепко держим раненого. Странный аромат окутывает нас в сгущающихся сумерках: сладковатый запах моторного масла, смешанный с едва уловимым трупным запахом.
Оказывается, что мы инстинктивно действовали совершенно правильно: нам приказано отнести раненого в тыл. Когда мы в сопровождении троих охранников доставили раненого на перевязочный пункт в большой палатке, наши сопровождающие начали что-то горячо обсуждать. В этот момент мы почувствовали себя очень неуютно. Мы понимали, что решается наша судьба. Все выглядело очень серьезно. Нас, троих пленных, повели в овраг к командиру полка. Когда нас подвели к нему, он стоял у входа в одну из палаток вместе со своим ухмыляющимся адъютантом.
Происходящее напоминает мне сцену из романа Карла Мая (1842–1912; немецкий писатель, поэт, композитор, автор знаменитых романов для юношества, в основном вестернов. — Ред.). Одежда тех, кто нас допрашивает — длинные белые халаты, — похожа на одеяния жителей дикого Курдистана. Даже их головы закутаны в белую материю, и только для глаз оставлен маленький треугольник. Глаза командира гневно сверкают. Его голос звучит громоподобным басом. А его адъютант суетится вокруг нас, как кот, который увидел мышей.
К нам подбегает переводчик и начинает орать как сумасшедший:
— Вы понимаете, что я еврей? Вы понимаете, зачем вы воюете с нами? Почему вы не перешли на нашу сторону?!
А поскольку все русские, заведенные переводчиком-евреем, начинают громко орать на нас, в то время как мы, пленные, спокойно стоим перед ними, то я тоже кричу им в лицо:
— Прежде всего, для этого у нас должна была появиться такая возможность, понятно?!
Переводчик-еврей возмущен до глубины души и кричит:
— А вам известно, что Гитлер сжигает евреев?
Ну вот, они взяли нас в плен. Сейчас они нас убьют. При этом они будут искренне убеждены в том, что совершают благое дело: уничтожают проклятых немецких фашистов!
А поскольку я внезапно понимаю, что противник действительно возмущен, то я уже искренне начинаю верить самому себе, когда бросаю в ответ:
— Так чего же вы еще хотите?! Вот мы стоим перед вами! А что, если мы все старые коммунисты?!!!
Проклиная нас, переводчик исчезает в своей палатке.
Совсем близко, всего лишь в тридцати сантиметрах от моих глаз, командир выхватывает из складок своей белой накидки острый кинжал. Словно лев, настигший свою добычу, он поднимает огромную лапищу. Я чувствую, как в мою грудь упирается что-то острое. Но поскольку мой взгляд тверд, а на лице не дрожит ни один мускул, то и моя грудь остается твердой как камень. В действительности же мой взгляд приобретает проницательную неподвижность и остается твердым лишь потому, что без очков я почти ничего не вижу. Неужели это всего лишь спасительная случайность?
Но в этот момент адъютант, который, как собачонка, ни на шаг не отходит от своего командира, выхватывает трофейный «парабеллум» и упирается его дулом мне в подбородок.
Когда нашу маленькую колонну разворачивают налево, я слышу глухой треск, — это ломается толстая палка, которой кто-то бьет по голове последнего из нас.
— Приказ! Сталин! — кричит командир на своего адъютанта, который, задыхаясь от ярости, бежит вслед за нами.
Это никакая не случайность: в этом овраге нам суждено умереть. Трое красноармейцев с автоматами наперевес ведут нас вверх по склону.
На той стороне позади линии немецких траншей взлетает сигнальная ракета. Ярко освещая все вокруг, она на мгновение замирает в вышине, над темными избами раскинувшейся на холме деревни, в которой около двух часов тому назад меня взяли в плен. В этой нереально красивой звезде было что-то возвышенное. Такое же возвышенное чувство внезапно возникло и у нас в груди.
«Только сегодня можно оценить, как стойко мы тогда держались. Ведь ни у кого из нас на лице не дрогнул ни один мускул, — напишет мне много лет спустя Юпп. — Мало кто был так близок к смерти, как мы в тот день».
А ведь мы были далеко не герои.
Разве могу я умолчать о том, что до сих пор даже в самые счастливые часы моей жизни я постоянно вспоминаю о том смертном часе? А разве могу я умолчать о том, что именно тогда я впервые в жизни испытал неведомую мне прежде радость от предчувствия близкого конца?
В моей груди возникло какое-то возвышенное чувство, когда сигнальная ракета погасла вдали, как упавшая с неба звезда. Я хотел, чтобы моя гибель вызвала у них восхищение. Да, они смотрели на меня свысока. Но разве последнее желание «погибнуть, вызвав восхищение у своих врагов», — это фашизм? Разве это зло?
Тогда я прошу мир, вот именно, весь мир, от имени тысяч, сотен тысяч и миллионов моих сверстников, так страстно жаждавших жизни: ради бога покажите нам хоть что-то такое, что было бы более значимым, когда речь идет о конце всей твоей жизни. Что-то вполне конкретное, а не то, что можно понять только разумом!